«Осенний Вальс»
Представляем вам информацию о проекте 'Осенний вальс Сентябрь октябрь 2026'. Наш спецвыпск несколько запоздал по некоторым обстоятельствам! Мы прдеставим Вам новый абсолютно современный выпуск со знакомыми авторами с их замечательными произведениями! Встречайте!
Осенний вальс
Номер Журнала обьединил в себе два спецвыпуска: Сентябрь — октябрь 2026 года приглашает Вас на «Осенний Вальс», которое оставит яркие воспоминания.
  • Обложка отражает тематику «Осенний Вальс», она передаёт настроение осени! Осень не только дожди и грусть,она полна ярких впечатлений, вдохновляет на стихи и надевает карноватльные маски!
Содержание выпуска


  1. Алексей Долгополов. Рассказ «Июльское путешествие Алеши»
  2. Анна Дуденкова. Подборка стихотворений «Вердикт»
  3. Василий Зозуля. Рассказы «ЖИЛ В КВАРТИРЕ ТАРАКАН»
  4. Святослав Марковец. Рассказ «Дизертир»
  5. Анна Гройсс. Рассказ «Чужие тайны»
  6. Анатолий Валевский (критика) Шикардос в 1819-м в повести Жанны Бочмановой «Спасти Пушкина»
  7. Виктория Радугина. Подборка стихотворений «А мне хватает горизонта…»
  8. Татьяна Шефер Эссе: «Вселенная, вышитая на бересте: Мировоззрение ханты и манси в зеркале литературы Югры»
Произведения разных жанров
Июльское путешествие Алеши

Мелодичная и гармоничная тишина услаждала слух и дарила обвевающее ароматное облако всех запахов июля, от цветения царственных лип до колышущегося океана трав и кустарников далеких, напоенных дождями полей. Вечер еще только стучался в окошко, а я вместе с сестренкой уже лежал на диванчике и мечтал о будущей поездке в Петергоф. Элина крутил кудряшки и улыбалась, создавая впечатление утомленной барыньки. Ее женская красота тревожила и волновала меня, хотя я не осознавал, что это было обольщение округлыми формами сестры, ее заразительным смехом и околдовывающим взором. Дыхание иного существа, человека из далекой заморской страны, поражало меня и вдохновляло на различные подвиги. То я защищал ее от назойливого петуха, то увозил на велосипеде от разъяренных голодных мальчишек, желающих отнять у нас купленное в ближайшем магазине. Почувствовать себя мужчиной никто не мешал. Мужчиной – ее, той, которая так нежно гладила меня по голове, по самой ее макушке. Мужчиной я был – но не был мужем. Это забавляло Элину – и она покатывалась со смеху. Глядя на мой горделивый «распавлиненный» профиль, отражавшийся в зеркалах нашей бабушки. Каникулы не подходили к конце. Лето еще только начинало удивлять своими урожаями и впечатлениями. Элина делала вид, что спит и касалась меня носком левой ноги. Я невозмутимо лежал и шептал строки чьего-то стихотворения: « Средь лип золотых и прекрасных любовь я свою повстречал…!». Элина тут же осмеяла меня и прошептала: « Ты еще маленький для темных аллей Бунина… Дон Жуан мой!»… Я вообще-то не о ней и пел. О ней я и думать не желал. Не желал нисколько. Но безумно влюбленный, как ныне говорят в обществе, еле- еле сдерживал страсть и желания целовать ее пахнущее розами тело. Ослепление меня уводило от реальности настолько, что я играл безутешность и равнодушие ко всему женскому. Она уже не была ребенком, и я испытывал от этого недоразумения тоску и тревогу, равные безжалостному осознания своей ничтожности. Она была не моя – она принадлежала кому-то, кто , только что отслужив в Армии и вернувшись с наградами за освобождение Донбасса, спешил к ней … Он обещал – и она обещала. Но эта тайна никогда не открывалась нам. Детям. Хотя мы слышали о событиях и жертвах и переживали абсолютно похоже… мы уже были как взрослые. Он, это любимый всеми родителями Элины кавалер, торопился и ехал. Хотел убедиться в ее верности и любви. Впрочем, причин для измены не было. Элина была всегда целеустремленной и никогда не говорила о своем женихе со мною. То он был в Армии, то служил России. Более никаких фраз не звучало в тишине нашего дома. Я ревновал и стыдился этого. Не радоваться счастью сестры вызывало у меня ассоциации с предателями Родины. Я негодовал не себя, но в тоже самое время я замечал в сердце злобу, за то, что какой-то герой и романтический принц отнимет у меня самое драгоценное, что согревало душу каждое лето. Не говорить мне и не сидеть более с любимой сестрой. Наша семья состояло из разных национальностей, как и у всех в России. Элина напоминала мне португальскую герцогиню, ожидающую визита рыцаря, покорившего Новый мир и Южную Америку. Иногда она плакала в своей девичьей комнате и напевала после этого какие-то романсы, чем напоминала монахиню, окончательно решившую посвятить себя Богу. Отныне не вкушать нам яств нашей бабушки, и варенье и фрукты будут стоять и гнить в тишине одиночества. А я буду кем и с кем? Эти постоянно печалившие меня вопросы носились в голове, когда я разглядывал Элину, притворявшуюся спящей Афродитой. Перед самим собой я не в силах был признаться, что , желая своей сестре любви, я невольно и подсознательно хотел бы увезти ее в Петергоф, поселить у отца в доме, расположенном неподалеку от фонтанов и дворца. Я не мог поверить, что прогулки в Петродворец и в сады русского Версаля прекратятся, а в цирк и зоопарк мы вообще более не будем ездить вдвоем или втроем. Сентябрь и свадьба, намеченные на осень, приближали мое одиночество, и отчаяние молодого мужского организма выдавало себя то в нелепой болезни, то в недосыпании , то в молчании во время вечерних ужинов. О, как я ненавидел осень! С этим огненным пожаром листвы, пожирающей все летние надежды на новы наслаждения в деревне. Школа, учителя и зубрежка- вот что обозначала осень в мозгу мальчика – то есть меня. Но сейчас в упоительной тишине, летящей и плывущей в туманах и грезах июльского вечера, я погружался в том обольщающее меня состояние, которое было обязано именно Элине. Именно ей. Ей, которая усмехалась и издевалась надо моей влюбленностью, будто лиса, играя кусочком сыра. Нет. Она даже напоминала ворону, глумящуюся над лисой и вкушающую виноград, не взирая на все лестные выражения лисицы. Виноград щипал сердце и вызывал обидные слезы ревнивого мальчугана, то есть меня. « Ну зачем ты ревнуешь? Я все равно тебя не брошу – Михаил не станет помехой – он не будет мешать нашим летним свиданиям. Не смотри, пожалуйста, как волчонок!» - уговаривала меня Элина, обнимая своими похожими на цветущую липу руками. Я сдавался и бурные слезы начинали литься из моих печальных глаз. Она обнимала и утешала меня, вселяя надежду на зиму. Когда в Рождество они приедут ко мне с подарками. Нужны были мне ее подарки! Скорее я бы ей подарил что угодно, только бы она не уезжала от меня никогда! Я выдыхнул изо рта воздух недовольно. Словно конь, ошпаренный кипятком. Но убегать не хотелось. Ее ласка усыпляла меня , я быстро успокоился и заснул под ее обещания, не заметив, что звали к ужину. После ужина я лежал и вспоминал о прошлом. О нашей семье. О смысле жизни…
Как сейчас я вспоминаю один из дней, когда мы были маленькие и отец пригласил нас поехать на экскурсию в Петергоф. Сестра была еще девчонкой, а бабушка и мама -- моложе и красивее…
В воскресенье мы сели с бабушкой и Элиной на электричку, купили билеты и мороженое и отправились в Петродворец посмотреть на фонтаны и немного подучить историю создания Петергофа. Окна двигали деревьями и домами, бегущими внутри них в обратную сторону, не давали покоя оттого, что столь красочные и незабываемые виды будили в нас воспоминания детства. Элина воображала и вспоминала , как она после выпускного поехала с Михаилом в Петергоф гулять по аллеям в уединении. Бабушка вспоминала и грезила попасть обратно в послевоенную атмосферу танцев, ведь там она повстречала дедушку, только что приехавшего из Берлина. А я вспоминал прошлый вечер и запоминал, схватывая все подробности, все, что происходило внутри меня и вокруг. Это день был последним подарком. Подарком судьбы. Я держал руку сестры. Мы ели мороженое и улыбались. Улыбались и сохраняли электрическую нить дружбы единения, которая сплетала бабушку, сестру и меня. Нить объединения и сплоченности. Нить любви. Вагон наполнялся пассажирами и шумом, а мы впускали в себя запахи железнодорожных путей, духов бабушки и запахов моего чистого пиджачка. Пиджачок бабуля отхватила на рынке, принесли и надела на меня, будто меня готовили к княжению. Элина рукоплескала и ее пальцы хрустели , как кастаньеты, когда она вскрикивала и пела в момент моих поворотов туда-сюда. «Ты просто наш принц!»- певуче говорила Элина. «Весь в папашу- петушок Галуа»--- шутила наша бабушка. На меня наваливались огромные здания, на меня съезжали вагоны встречных поездов, я пугался вида и образа скачущей мириады того, что дарили мне окна поезда – эта вереница мелькавшего и бегущего пугала не на шутку… вдруг окошко разобьется и – мы вылетим из поезда и полетим вдоль проводов и железнодорожных столбов. Бабушка чувствовала, что мысли мои были не веселые… Она произнесла: « Не бойся, дорога всегда такая … Это только то, что бежит в иную сторону.. в другую…. Не думай, что мы вывалимся…». Я успокаивался, а Элина меня обнимала, как песика, поглаживая мои брови. Петергоф встречал нас ослепительным золотым солнцем, звуками духового оркестра, которым руководил наш отец, а запахи и ароматы кухонь и ресторанов вызывали такое слюноотделение, что мы невольно впадали в состояние невесомости.
Отец завершил концертный сеанс, положил дирижерскую палочку на пюпитр и бросился встречать нас. Музыкальный концерт закончился, но рукоплескания толпы и радостные крики, вдохновляющие всегда музыкантов, продолжались и продолжались. Мы вышли из вагона. Начали робко помахивать руками, глядя в сторону Петергофских дворцов и фонтанов. Отец вырвался из плотной массы толпы встречающих и, быстро приблизившись к нам, захватил, будто леопард , нас в свои горячие объятия. Бабушка поцеловала его в лоб первой, испытывая приступ гордости и славы, так как она уже повысила свой статус до тещи великого дирижера. Мы с сестрой, смеясь и толкая друг друга локтями, старались обхватить отца за плечи с обеих сторон. Отец пытался смять нас, словно тигр, целовал и обнимал всех сразу… Мы не говорили ни слова, ни произносили ничего – однако наши мысли и чувства смешались с криками «БРАВО» и не дали возможности речи проникнуть в наше общение. Отец прервал наш фейерверк чувств. « Здравствуйте, родные мои! Как же я Вас заждался!»- произнес он театрально, словно груз мучений и страданий упал с его груди, Однако его плечи все-таки трудились и держали нас вдвоем с сестрой и нервно подрагивали от тяжести повзрослевших детей. Умиление музыкантов наполнило перрон. Бабушка и отец опустили нас на землю, взяли каждый за руку и направились к выходу …Жара и зной лили на нас ушаты огненной лавы, а прохожие постоянно мешали и мешали двигаться по направлению к выходу с этого милого царского вокзала. Мы хотели пить, но стеснялись показать это отцу. Он и так намучился в театре- там мало платили, все время уповали на кризис и санкции, а тут в этом петергофском раю музыкантам повезло создать кооператив. И вокзальное начальство, к стыду служителей Муз, - благо они и не ведал о цене билетов на концерт, - оплачивало втрое больше им всем выступление на свежем воздухе. Денег было в обрез. Отец экономил и сильно переживал, что его не взяли в президентский оркестр. Всю заработанную за год плату за труды своя он отдавал на наше содержание и оплату лекарств бабушки. Мать наша жила на собственную зарплату, и она не в состоянии была взять на содержание всех членов семьи, из- за чего иногда случались бурные скандалы и ссоры между отцом и матерью. Однако после таких горячих войн возникала такая тишина, что каждый понимал силу любви и единения, благодаря которым никогда любящие супруги не могли решиться на разрыв и на развод. Таковы были семьи в наше время, и мы всяческие желаем читателям любить друг друга с той же силой единения, дабы Гименей им пел до самой кончины и никогда не разрушал семью. Дед помогал нам своей пенсией и средствами, которые получал от сдачи дома в аренду на своем садоводстве. Этот спасительный в экономическом плане способ поддержки нашей семьи играл особую роль и свидетельствовал о любви моего деда к искусству и к таланту моего отца. Он почитал его как гения. Мы не нуждались – хотя и не могли себе позволить отдых в Крыму или походы в рестораны и дорогие театры. Я, как мальчик из интеллигентной семьи, каждый день по два часа проводил за гаммами и арпеджио, у пианино, которое я любил, так как создавать новые звуковые сочетания и комбинации аккордов становилось моим детским счастьем. Читать с листа или скрупулезно следовать написанному я ненавидел. Сольфеджио мне нравилось, поскольку символом божественной красоты для меня являлась учительница. Однако диктанты я писал плохо, хотя в оркестре и в хоре любил солировать. Я хотел подражать отцу. Хотел славы. Хотел играть лучше всех. Только бы он не говорил, что я напрасно родился. Странно – не правда ли?! Как мне в голову такое могло прийти? Напрасно- это слово мучило меня. Я желал быть великим человеком, и даже писал ужасным почерком. Моя сестра не старалась и не желала казаться кем-то лучше , чем была на самом деле. Ее желание понравится отцу было спрятано так глубоко, как будто ей и не нужно было этого совсем. Она всеми силами лишала отца силы духа и направляла на него волны женского обаяния. Смешанного с безразличием и наглостью. Он не мог противиться ее словам и холодной властности. Дерзкая и в то же время равнодушная во всей внешности, она переживала за отца и волновалась не менее меня. В силу воспитания в отдалении от отца она привыкла действовать в одиночку и никогда не показывала виду, что любовь к отцу настолько переполняла ее, чтобы ей приходилось сдерживаться, - а на людях стоило вести себя безразличнее и равнодушнее , и все сильнее и сильнее она затягивала струны своей души на лиру своей властности и ложного эгоизма. Ей стоило приказать – и отец покупал нам то, что хотелось именно ей. Скажи она – прыгайте в море – или намекни ему --- купите же детям торт, - и отец бежал топиться или покупать сладкое. Однако она не позволяла себе такой низости. Лишь бы он только целовал ее на ночь! Она занималась живописью и училась на рестовратора, читала различные трактаты по философии. Парни гонялись за ней – но она вообще не интересовалась мужчинами. Она углублялась в изучении отца. Чтобы спасать его. Чтобы быть опорой. Опорой и защитой от темных сил. В связи с подобным поведением она многим дала повод для различных доводов и догадок, будто она не любит мужчин и помешалась на живописи. И эти кривотолки веселили ее и тешили самолюбие юной художницы. Зрители шушукались. Театр был полон. Предмет ее страданий не был опознан. Это возбуждало в ней желание смеяться над толпой. Да. Равнодушная. Да. Безраличная…. Отец? А кто это? Ее способ жить был подвергнут критике. Подросток торжестовал!
Нина Викторовна, так звали маму нашу на работе, узнала о нашем приезде в Петергоф не днем и не сразу, а …вечером. Отец позвонил ей по мобильному, сообщил о нашем приезде. Мать впервые ушла с работы раньше на час. Ее ценили и уважали в институте. Ей завидовали. Талант преподавателя и начальника - вот что нравилось людям. Никто и не подозревал, что мама писала стихи и музыку. Ей не повезло мужем, которого она безумно любила до замужества, ведь до свадьбы, как известно, все женихи Бонопарты и Аполлоны. Отец ухаживал по-кавказски. Пышно. Торжественно. Дорого. Его страсть и непокорный нрав прельщал Нину. Он покорил ее. Когда они гуляли на Елагином острове по аллеям, на них напали хулиганы. Отец один дрался с тремя. Его решимость, сила и суровость, могучая воля и бесстрашие поразили невинную душу молодой аспирантки до такой степени, что она уже воображала его где-то в Средневековье. Думала ночами. Страдала. И желала его обнять и поцеловать хоть разок. После свадьбы они поехали в малое путешествие на дачу к его родне. Это были добрые пенсионеры. Они подарили им дачу и пианино. Чудом они считали и Нину и ее характерную способность вдохновлять…. Им нравилась невеста. Однако денег на свадьбу не было. Внуки отобрали у стариков их драгоценности. Вели себя хулигански. Нина не любила эту новую родню. Ей ответили тем же. Не уважением, а презрением. И молодожены уехали на дачу. Понимая, что ловить удачу в общении с родней Виктора бесполезно и опасно! Однако после появления меня отношения папы и мамы изменились. Они уже не так остро и чутко сочувствовали друг другу и не так страстно поддерживали друг друга. Их страсть укоренилась в моей сестре, на которую возлагали огромные надежды. Все так прямо и открыто говорили, что талантами я не обладаю, а к заработку и бизнесу у меня вообще нет никаких способностей. Это порицание подразумевало то, что я буду биться в истерике и постригусь в монахи. Однако я был умным мальчиком. Не особо печалясь по поводу своих талантов, я и виду не показывал, что эти укоры возымели силу и поразили меня в самое сердце. Рожденные в мае вообще очень упрямые. Поэтому я пользовался лаской и нежностью, что очень ценила бабушка. А мать терпеть не могла. Тем самым, проявляя нежность и ласку, я добивался от одной и другой желаемого, используя принцип противоположности. Если бабушка говорила, чтобы я пошел гулять, то я шел к роялю и пел ей рулады. Она плакала и давала мне денег на шоколад. Я копил деньги и покупал бабушке на ее же деньги фрукты. Если мать привозила мне красивые вещи и обувь или одежду в подарок, я благодарил ее сразу же, как она появлялась в комнате. Она говорила, что хочет меня видеть красивым и модным. Я же отвечал, что стремлюсь жить по средствам и хочу быть монахом. Ей льстило то, что я отказываюсь требовать дорогие подарки. Тогда она обнимала меня. И я вынужден был согласиться примерить обновку. Моя игра была на высоте! Всем я казался глубокой, не избалованной ничем, не испорченной никем натурой. Я не просил денег никогда. Не просил дорогих вещей. Не требовал внимания к себе. Однако это было, как говорят офицеры , в мирное время. В иные - праздничные времена я не то чтобы старался показать товар лицом, но пытался изо всех сил поразить воображение моих предков. Концерты, которые мы устраивали с сестрой, сражали наповал всех зрителей. Мой талант конферансье или мое пение удивляли всю родню, гостей дома и соседей по нашей брежневке. Воспитанные в хрущовках, мы знали цену праздникам. Жаль было только соседей. Они становились врагами. Обучение музыке и бурные застолья так злили живущих в ниже расположенных квартирах, что они устраивали на следующий день скандалы, аргументируя свою позицию тем, что мы мешаем жить пролетариату. Мы же были интеллигенцией… да. Мы не были новыми русскими. Моя мать переживала, когда отец начинал пить. Моя мать спасала и охраняла папу Витю везде и всегда. Однако сберечь его здоровье она не смогла. Эмоциональность и уязвленное самолюбие как червь точили тело моего отца. А душу губили угрызения совести и невозможность доказать миру, что он гений. Но в это радостный и солнечный день мы собрались в приморском кафе всей семьей, кроме деда, который не любил торжества и праздники, и мои родители были так добродушно настроены и так тихо сидели, обняв друг друга, что время как будто остановило свой бег и заплакало от созерцания столь искренней любви, объединяющей нас. Отец купил мне и сестре русское мороженое. Известное во всем мире. Сладкое, романтичное и легко запоминающееся на всю жизнь оттого, что горячая любовь и холодный мрак судьбы всегда друг с другом сплетаются и перемежаются в русской истории. В моей голове играл оркестр, и Арам Хачатурян дирижировал лично… А Нина ела роковое мороженое…Муж и жена одна…шептала мне бабушка в тиши этого памятного вечера. Чтобы я помнил родителей любящими. А не ссорившимися из-за денег. И это было правильно. Мы дети и мы должны любить отца и мать, так как осудить их может только Всевышний, но не мы грешные. Пусть они будут здоровы и у Вас, достопочтенный читатель! Мороженое было съедено. Сок выпит. Свечи оплывали. Поздно июльским вечером мы открыли новую страницу нашей семьи. Сестра прекратила делать вид, что не любит папу. А я испытывал стыд, что не любил мать с такою силою, с которой обязан любить был бы и должен был бы ценить и уважать ее за единственное желание дать мне жизнь и силу человеческой любви. Мне хотелось плакать, от предчувствия того, что этот вечер никогда не повторится и станет вехой моего взросления. Петербург встречал нас пылью, копотью, мраком и равнодушным видом голодного музыканта. Поезд остановился. Ночь двигалась на нас, и мы молчали, не желая опустошить свое сердце и потерять чувство единства и любви, подаренное нам в Петродворце. Бабушка с нежностью смотрела на нас. Родители шли вдвоем. Как в тот день свадьбы, когда им все казалось морем счастья и океаном наслаждений. А мы с сестрой держались за руки, как будто готовясь к будущим испытаниям. Но для наступления трудностей было еще далеко! Запах царственных лип и золото дворца с струями голубых фонтанов манил вернуться туда навсегда…. Вкус детского русского мороженого просил время не торопить наши годы взрослой жизни…и любить семью и родителей… всегда….
Нина Викторовна вошла и увидела, как спят ее дети. Она взглянула на фото мужа, который, к сожалению, уже не жил с нею вместе. Бабушка Лида и дед Илья не приехали. Завтра ей одной придется ехать выбирать свадебное платье для Элины. Она мечтательно еще раз посмотрела на спящих детей – я делал вид, что сплю. Завернувшись в шаль, она послала воздушный поцелуй Виктору и закрыла комнату, чтобы тишина и покой будили сладкие сновидения ее детей. Часики тикали. Надвигались и спешили метель и пурга. За окном не было любви, а в ее сердце она жила всегда.


 
Вердикт

И всё-таки верлибр не бесхребетен.
Надстроенные предрассудки эти
Отчасти обусловлены снобизмом
Твоим (уже в пятнадцать справил тризну

По своему таланту к стихоплётству?),
Отчасти – тем, что прозою зовётся
И уступать не хочет свято место.
Парадоксальность бытия прелестна:

Зачем балкон, когда курить не можешь?
Зачем хранит астматик сигареты?
Затем ли, что теперь, на склоне лета,
С тобою мы, на ангелов похожи,

Летим над августовским Верхопольем,
Случайного не признавая горя?
На нашу, впрочем, выпадают долю
Цвета Адриатического моря,

Тяжёлый рок конца семидесятых,
Ручей в лесу, под мшистым пнём опята,
Весь небосвод, покрытый синим лаком,
Фарфор, на нём Елена с Телемахом…

Всем тем спасаясь, унесём мы ноги
В квартал нижегородской синагоги.
Ты видел Клязьму. Искренна она
Бывает лишь весною, в половодье,

Вздымая жизнь, и смерть, и сон со дна,
Она из берегов своих выходит
И оставляет за собой луга,
Поля Владимирские, Суздальские дали…

И так, пока родные берега
Не воззовут к её благорассудству –
Пора, мол, успокоиться! Видали
Мы все, куда безбрежные несутся

Стремительные реки! – И тогда
Пристыженно-обреженная Клязьма
К июню возвращается. Вода
Способна клясться, лгать и снова клясться.

И реки берегам своим верны
Почти весь год – до будущей весны.
А что же после нас? После тебя

Останется проявленная плёнка,
Душа невиннее души телёнка,
Да несколько пейзажей октября,
После меня оставь глухую лиру,

Слепую кисть, покинутую сцену,
Годами непрощённую измену,
Поэзии оставь морскую пену,
И святость прозы, и хребет верлибра.

***
Разнотравье
Мария ловит ящериц. Иван
Из банки их на волю выпускает.
Мария сетует на брата: вот болван!
Цветки календулы и листья иван-чая
 
Чабрец, душица, мята, зверобой,
Шиповник, мальва, клевер и мелисса,
Засушенные, обрели покой
В предбаннике, по-августовски чистом.
 
Над хутором гудит Медовый Спас.
Кузнечики судачат в разнотравье,
Луга пестры, ещё теплы. По-бабьи
Хитреет лето: дай ещё хоть час!
 
Иван несёт домой лягушек, жаб,
Из лесу – ёжика, с болот – ужа,
Мария ропщет: что за наказанье!
(Животным ставя плошку с молоком)
Марусе, Ваня, тоже нелегко –
Пришло вчера письмо из-под Казани.
 
Зазноба пишет: Манечка, скучаю,
Поедешь – сухарей возьми да чаю!
 
“Возможность же всё это наблюдать…”
Да не возможность, а благословенье!
Иван ушёл смородины набрать –
Авось, сестра задумает варенье…
Мария падает в изнеможенье
На панцирную старую кровать
(Да кабы видели отец и мать)
И молится: остановись, мгновенье.
 
Август
Ты собирала тернослив –
Гибрид терновника и сливы.
Сердито, жадно, торопливо
Руками ветви обхватив,
 
Плоды чернильные срывала.
Сколь нам для счастья надо мало –
Седое небо, дикий сад,
Груш, яблок, сливы фруктопад.
 
Ты падалицы наберёшь в подол,
Пока без гнили и уже с червинкой.
В моей душе репьи и на губах черника,
В глазах цикория цветки. Козёл
 
Соседский смотрит желтоглазо.
Давно пора. Давно перо
В руках я не держала – разных
Продолговато-куцых строк
 
В мозгу колышатся идеи,
Подобно водам ворсменским озёр.
Опять сурово щурится козёл,
С откоса на Турбеньево глазея.
 
Под монастырским благолепьем
Шумят Тосканки карстовые воды,
Голубозеленея год от года.
К воде кувшинки ряска лепит.
 
Здесь стынь воды и жар поволжья,
Здесь соловей поёт для розы,
Кресты вплетаются в берёзо-
Вый перелесок. Бездорожье
 
Нас приведёт (России парадокс!)
В осенний рай, в Эдем сентябрьский.
Живописуя постоянство,
Облагораживаешь холст.
 
Ты душу изливаешь на мольберт,
Карандашом смеряя неба просинь.
Ты держишь кисть; я знаю твой секрет –
Что вне холста нет жизни, смерти нет.
Я принесу тебе в подоле осень.
 
Колыбельная для капитана Немо
У меня болят киты
И ревут они белугой.
Не видать милого друга –
Ой, да ладно, вот же ты!
Это только в окияне
Времена неисчислимы,
Да на острове Буяне.
Что нам вёсны, что нам зимы –
Мы баюкаем кита
За неимением кота.
В точке Немо замер кит –
Он не умер, просто спит.
Стану созерцать кита.
Заведу себе кота.
Кит мурлыкал, звёзды гасли,
Солнца диск по небу ехал,
Девочка читала Хаксли
У столовки Политеха.
Шторм на море поднялся.
Имя Розы. Кличка Пса.
Котик милый, китик милый!
Потемнели небеса –
То вечерняя роса
Снизошла на мир постылый.
Напою росой кита,
Призову кота на сушу,
Кушай, сухопутный, кушай!
Здравствуй, чудо-рыба-кит!
Видишь остров? Остров спит.
Спят дельфины и косатки.
Спят костры и спят палатки.
Спят коты и спят киты –
Засыпай скорей и ты!
 
Вечер
В Потьме впотьмах бредёт не Данте
И даже не Вергилий. Здесь
Морозно-дождевая взвесь
С непогрешимостью педанта
Погодную свершает месть.
 
Иное дело на Мещере!
Здесь вязы сводами пещеры
Тропу столь плотно обступают,
Что кронам их не видно края.
 
Бурнаковское гнилошпалье
Виднеется сквозь прелый мох.
Благословил когда-то Бог
Заволжские сырые дали,
В листве железную дорогу
(Старинную узкоколейку).
Сощурены глаза еврейки,
Имеющей вопросы к Богу,
А у кустов лесных акаций,
Чащобы и речных откосов
Давно нет никаких вопросов
К Вселенной. Постцивилизаций
Поглощены давно останки.
Пока чирикали зарянки
В почти осеннем небе чистом,
Кабан рыл клубни стрелолиста.
 
Закат растёкся, как вино.
Сквозь обезлиственные ветви
Видны углы грузинской церкви
Равноапостольной Нино.
Comme ci, comme ça. Коси, коса,
Пока роса лежит ночная
На жухлых травах. Небеса
Затягиваться начинают
Седыми облаками снов.
Слышны в чащобе крики сов.

Неотвратимость
Из недр минувших столетий глядят на меня с укором
Какие-то пухлые дети из Мейсенского фарфора;
Заблудшая кошка взирает, играясь с останками дичи,
Глазами беглянки из рая – и взгляд её аналогичен.

Что смогут они рассказать мне, что смогут поведать о сущем?
Фарфоровыми глазами, невидимыми из-за тучи,
Дождливое щурится солнце. О сущем – немного… О прошлом
Читай в запылившихся книгах (пусть сетуют древние свитки

На ветхих страниц ворошенье, на тех, кто приходит непрошен).
Сменяется хроносом хронос медлительнее улитки.
О сущем же мало что скажут и солнце, и кошки, и дети,

И только Вселенная вздохом беззвучным уныло ответит.
Приблизить нельзя перспективу во времени или на карте.
Грядущее непостижимо. Не думай об осени в марте.

Признание
Конечно, самое женское дело –
Тайком в саду яблоки спелые рвать,
Как нам завещала не абы кто – Ева.
Покайся в грехе, Элинор-королева.
Весь город спешит на премьеру “Отелло” –
Спектакля, в котором мне не играть.

Бредут слоны в катакомбах Китума.
Детёныш доверчивый хоботом мать
Цепляет. Пещеры в Китуме Вселенной
Темней и мрачнее оставленной сцены,
(Актёрская жизнь как идея безумна)
Отвергнувшей сцены, где мне не стоять.
***
В лесу притаились грибы и гробы.
В болоте сокрылись ежи и ужи.
Роды и ряды безвозвратно гонимых
С ухмылкой глядят на политпантомиму.
Над Волгой-рекою встаёт на дыбы
Театр, в котором мне не служить.

Сентябрь
Пьяна в стакане брусника -
Перестояла на солнце.
Осень вороньим криком
Ливню в любви клянётся.
Кровью политы болота -
То дозревает клюква.
Осень галочьим клювом
Неба пронзает пустоты.
Крылья сорочьи раскинув,
Осень парит, монохромна,
В воздухе мёрзлом и ясном.
Льётся закат ало-винный.
Цвета кубинского рома
Гроздья смородины красной.

Кальян
Вдыхая, растворяюсь в дымной синеве блаженной лени.
Кальяна шланг, похожий на змею, ложится на колени.
Ложится мягко, нежно, обвивая густотой прохлады.
Июньский воздух пахнет скошенной травой, лягушками и лимонадом.
Лукавый отблеск уголька из пепла подмигнул мне ало,
В золе нагретой тёплый крошка Феникс ворочается вяло,
Чтоб возродиться сладким дымом от губ того же цвета,
Что и закаты, догорающие влажно, промокшие на склоне лета.

***
Прочь из Москвы, карету мне, карету,
Я не вернусь (конечно, я вернусь).
В полях синхронизируется грусть
С останками заснеженного лета.
Летят прогнившие персты крестов
В окне междугородней электрички.
Твоя жена - корова-истеричка,
А я, а я… А ты был не готов.
Вы молодцы, вот там и оставайтесь,
Я молода, а вы наоборот.
Лесной стереохром, дорожный атлас,
Чай. Подстаканник. Нижний. Просыпайтесь.
Нашёл на ком жениться, идиот.
 
***
Наши лица прилипли друг к другу,
Поглощался губами язык.
Ты ко мне забежал на досуге –
Я всегда тебя жду, ты привык.
Ты привык к синеглазой свободе,
К безответственнейшей из свобод.
Делим мы пополам бутерброд,
Что с собой завернула супруга.
Налюбуюсь на милого друга –
А потом он к законной уйдёт
У них сын – мой ровесник, вроде.

***
Ты джентльмен. И в том твоя проблема.
Ты говоришь, что в отсвете костра
Мои глаза черны. Ты, несомненно,
Ко мне не прикоснёшься до утра.
А я – давайте будем откровенны –
Всё думаю, когда уже пора.
Ты мне о христианстве говорил.
Суровые нас созерцали фрески
В старинном храме. Более нет сил –
Стругацкие, Тарковский, Достоевский –
Впечатлена, ты знаешь всё на свете!
Ты лишь одно пойми: я-то не леди.
Сидим, болтаем. Ночь ползёт к рассвету.
Ты мне прикуриваешь сигарету.
Всё это джентльменство просто жесть –
Возьми и поцелуй меня уже!

***
Тусклый свет из окон бараков
Нас проводит до самой Оки.
Не дождавшись от высших сил знака,
Встань на мост, оглянись и раскинь
Руки, будто вороньи крылья,
Так постой над рекой на краю.
Мы с тобой ничего не забыли,
Но я снова тебя люблю.

ЖИЛ В КВАРТИРЕ ТАРАКАН


Рассказы


СЛУЧАЙ


Иду я по Московскому проспекту одетый в австрийское пальто в "ёлочку" с рукавами реглан, а на встречу – человек в котелке и с тросточкой. Человек ростом не великий, мне по плечо будет. Я посторонился, давая ему путь. И он посторонился, тоже из вежливости. Но посторонился в ту же сторону, что и я. Возникла неловкость. Я шагну вправо и человек движется вправо, я влево, и он влево. Вот такой танец у нас стал получаться сам собой. Так мы и двигались, пока не сблизились. И когда оставалось до вежливого человека мне дойти совсем чуть-чуть, а потом ещё чуть-чуть и ещё чуть-чуть. И когда ну совсем не осталось никакого расстояния, ни вот столечки, ни полстолечки, и человечек сделал последний шаг – я его потерял из виду. Только в сердце чего-то такое кольнуло больно-пребольно, а потом прошло. Я постоял. Огляделся. Человечка не было. Вместо дня наступила ночь. На голове что-то такое у меня съехало к уху. Я взял это непонятное в руку и рассмотрел в фонарном свете, что на голове у меня был синий котелок. Мало того! На руке у меня висела бамбуковая трость! Но самое удивительное случилось потом! Я подошёл к витрине магазина и в отражении не узнал себя! Точнее и вернее, я узнал в отражении того самого человечка! Я схватился за лицо и бросился бежать к Сенной площади, где смог затеряться в скучающей толпе новобрачных.

КАК Я МЕРИЛ ШЛЯПУ


Вы думаете просто купить себе шляпу? Ха-ха, как бы не так! Что вы делаете, придя в магазин шляп в Санкт-Петербурге?.. Вы берёте шляпу определённого цвета, напяливаете себе её на голову и смотрите в зеркало. И что вы видите в зеркале?.. Некрасивое лицо вы видите в зеркале! Вот что вы видите! Вы, недолго думая, снимаете шляпу и, вуаля, лицо снова красиво! Что могло испортить лицо?.. Зеркало? Ни в коем случае! Зеркало тут ни причём. Во-первых – зеркало чистое, мухами не засиженное, продавцы за этим следят. А что же, во-вторых?.. А во-вторых, скажу я вам, – шляпа вам не подходит! Одному человеку она подходит, а другому нет! На манекене смотрится ого-го как! А на вас, как на корове седло! Но никто вам этой правды не скажет, а напротив, все будут хвалить, и шляпу, и вас в шляпе. И когда вы купите эту шляпу и пойдёте в ней по улице, то никто из прохожих на вас не обратит никакого внимания. Это и понятно, вы никакой не король, у вас нет свиты, а купленные метла в хозяйственном магазине и пластмассовое ведро, выдаёт вас с головой, и заставляет думать окружающих, что вы – дворник. А как же шляпа?!.. А шляпу вы напялили для того, чтобы выпендриться.


ЖИЛ В КВАРТИРЕ ТАРАКАН


В доме на Обводном канале на третьем этаже доходного дома жил в квартире Таракан. Он был такой старый, что пережил всех своих жён и праправнуков, пережил три капитальных ремонта дома, когда большие квартиры делили на множество жильцов. Таракан жил на кухне. Где ещё жить старому Таракану если не в том месте, где готовят пищу и столуются. Таракан любил наблюдать за процессом приготовления и поглощения пищи. Особенно ему нравился второе действие, когда откусывали хозяева бутерброды и какая-нибудь маленькая крошка падала на пол. Таракан знал, что это крошка его и ничья больше! Жизнь его была вполне себе сытая. О нём знали хозяева и как могли заботились, не превышая санитарные нормы. Но однажды в гости к хозяевам приехал какой-то далёкий родственник. Вышел на кухню ранним утром этот родственник и у видел сидящего на столе Таракана. Он взял и прихлопнул утюгом Таракана! Ах какая беда! Ах какая печаль-потеря! Хозяева об этом узнали и три дня горевали о своём маленьком жильце! А их родственник, даже обиделся и сказал им, что о нём бы они горевали меньше! На что хозяева квартиры возражать не стали и в тот же вечер выставили вещи своего родственника в парадное!
Что было дальше – сказать не могу. Я жил по соседству, слышал всё, и съехал на другое утро в неизвестном направлении.


ЖАЖДА


Однажды гулял я по Обводному каналу в холодный ноябрьский день и захотел пить. Чтобы сделал на моём месте обычный умный человек?.. Он бы вернулся домой, если бы жил неподалёку, и уже дома утолил жажду. А мог бы случиться и другой вариант, обыкновенный умный человек пошёл бы в коммерческий магазин и уже там купив бутылочку минеральной воды, утолил жажду. Но есть и третий вариант! И вот третьим вариантом я и воспользовался! Я спустился к воде, нагнулся и зачерпнул воду кружечкой. У меня с собой всегда имеется серебряная кружечка. Эта кружечка спасает меня от жажды. С ней очень удобно. Сами посудите, серебряная кружечка – это ёмкость, а то, что она серебряная помогает в обеззараживании жидкости. Благодаря этому чудодейственному свойству серебра, я могу пить из любого места. Я и выпил воды из Обводного канала. А когда поднял голову, то с удивлением заметил, что на мосту у ограждения собралась толпа зевак и наблюдает за мной. Они думали, что я стану топиться от хорошей жизни, но оказалось, что я всем доволен и топиться не собираюсь. Но когда я выпил полную кружечку воды – толпа охнула! Такого никто не ожидал. А один человечек, вынул маленькую записную книжку из кармана и в неё, что-то старательно записал. Я думаю, что он записал новый неизвестный до этого момента способ не скажу чего. Ну и ладно! Каждый волен заблуждаться в том, в чём пожелает.
О своём здоровье могу сообщить следующее: со мной ничего не случилось, со мной ничего не случилось, со мной ничего не случилось, со мной – всё.


ЕЛИСЕЕВСКАЯ ГОРЧИЦА


Случилось мне зайти в Елисеевский магазин на Невском проспекте, спасаясь от дождя. Зонта у меня с собой в тот раз не было. С зонтами я не дружу. Вот с котом хозяйки, где снимал угол, дружба наладилась, а с зонтами ничего не получается, я их теряю. Три зонта были мной оставлены в подземке, пять зонтов в трамвае, а один зонт, самый дорогой – «Три слона», я забыл на Сенной площади. Обидно. Вот я промокший до нитки и влетел в Елисеевский магазин! С меня текло! Когда я рассматривал прилавки с товаром, то за мной тянулся ручеёк воды. Посетители магазина опасливо переступали через этот ручеёк, боясь замочить свои ноги. Я же хотел согреться. Из денег у меня были какие-то бумажные рублики. Ну и эти рублики тоже были мокрые. Я себя успокаивал тем, что это деньги и в этом прекрасном магазине им найдётся какое-то применение. Эклеры и пышные булки стоили тоже «пышно». Я бы все их купил, но сумма в моей влажной руке равнялась двумстам рублям. И на неё мне светит купить баночку фирменной горчицы, что я и сделал. Взял я эту баночку, а к ней полагалась ещё и малюсенькая пластмассовая ложечка, и вышел в парадное. Дождь продолжал идти и заканчиваться не думал. Хотелось ужинать. Пошмыгав носом, я открыл баночку горчицы и стал лакомиться. Вкус был острым, но не острее советской горчицы на какой я и вырос. В полчаса съел я эту баночку и двинул домой. К моему счастью, я на другой день не заболел. Спасла горчица, простое русское яство. Берите горчицу и пользуйтесь, если у вас нет с собой зонта. А если зонт у вас есть, и вы его не теряете, то честь вам и хвала! Буду пример брать с вас и работать над укреплением своей памяти. Горчица в этом точно не поможет!


АНТИКВАРНАЯ ЛАВКА


Если бы мне выпало родиться двести лет тому назад, я бы пошёл в старьёвщики. Ходил бы с тачкой и собирал бы у горожан всякий ненужный им хлам. Чтобы я с ним делал?.. Что-то бы чинил, пенсне и вееры, штопал бы кожаные перчатки, набивал набойки на сапоги и чистил до блеска для трактиров самовары. Занятие копеечное. Жира с него не наживёшь, а, меж тем, польза душевная с него великая!.. Вещь не просто вещь, а вещь, служившая человеку! Она оберегала его от холода и слякоти, облегчала потребление пищи, не давала упасть в канаву. Служила честно. Кто сейчас служит честно?.. Не в моде давно честность. Изворотливость в чести. Ну, мода дело проходящее. Зашел я в Санкт-Петербурге в антикварную лавку и остался без обеда. Тысячи вещей, глазом всех разом не охватить! Тут и марки с лётчиками, тут и коробки из-под леденцов Жоржа Бормана и ножницы с волнообразным лезвием. Что ими стричь?.. Явно закроечные. Вещи, вещи, кругом вещи, снесённые в это тесное для них помещение. Лавка – островок их спасения. Медь и латунь тускнеет, покрывается патиной, от театральных масок отшелушиваются блёстки. Никто их не подшивает, так что они покрываются серой пылью. Портреты на фотокарточках желтеют и становятся неразличимы. Уходит эпоха. Но уходит она так медленно, словно не хочет нас покидать, словно надеется на нашу человечность. Я не вправе отказать ей в этой надежде, а вы?..




Святослав Марковец (г. Улан-удэ)


РАССКАЗ


«Дезертир»

Иисус был бос. Его одежды напитались дымом. Периодически спину его жгло острым. И спросил Иисус:
— Куда ведёшь меня?
— На страшный суд, — хмуро ответил Ганс, больше смотря под ноги, чем на арестанта.
Под сапогами были лишь раскроенные лица, лопнувшие животы и порванные спины. Полы шинели цвета животворной дожденосной тучи отсырели, стали цвета грязи. Смесь почвы и внутренностей поглощала сапоги до щиколоток.
Вязкое, холодное болото дёргало руками мертвецов края серой шинели.
— Всё из-за тебя!
Иисус остановился. Штык ткнул его в спину.
— Поживей, предатель!
Иисус продолжил.
Ганс, тяжело дыша, вынул сапог из топи.
Ни лая псов, ни карканья ворон, ни дуновенья ветра.
Тишина.
Только усталое дыхание солдата, чавканье сапог да тихий постук в ранце.
Мгла.
Белесоватая кладбищенская мгла.
Стук в недрах ранца отбивает шаг.
Спереди, хлюпая, идёт навстречу третий.
— Ганс?
— Иван?
— Ну наконец-то! Мы уже заждались.
Белесоватая кладбищенская мгла выродила навстречу серому и белому тёмно-зелёного, болотного солдата.
Солдат приблизился, плюнул Иисусу в глаз.
Иисус остановился. Штык опять ткнул в спину.
— Чем вам неугоден?
— Пошевеливайся!
— Чем нам неугоден? Ты мешаешь нам.
— Чем я мешаю вам?
— Из-за тебя никто не хочет воевать. Из-за тебя братаются с врагом.
— А мы — враги! — поддержал сзади Ганс.
— Нам нужны деньги. Нам нужны колонии. Ты понимаешь?
Иисус не понял.
— Ты говоришь солдатам: «Не убий». А так неправильно. Идёт война.
— Война!
— Идёт война, а на войне «убий» — первое правило. Ты понимаешь?
Иисус не понял.
— Я вот хочу себе Босфор и Дарданеллы. Этот хочет Польшу и побить французов.
— Не люблю французов.
— Не тому учил я.
— И неважно. Чему надо — сами научились.
Иисус не понял.
Подошли к опушке.
Возле полувыдранного из земли ствола, прежде согбенные, выпрямились фигуры.
— Неужели! Думал, не дождёмся! — с обожжённым порохом лицом, крикнул взведённый Томми.
— Скоро в бой... — начал осипший Жан, но, подогнувшись, захлебнулся кашлем.
Франц похлопал Жана по спине.
— Я б тебя быстро вылечил.
— Отстань! — сдавленно бросил Жан.
— Мили за три-четыре есть стена на набережной...
— Три-четыре?! К чёрту! Время — деньги! — возбудился Томми.
— В городе нагляднее.
— Там мертвецы одни!
— Правильно-правильно. Город — рассадник зла. Писатели! Философы! Солдат уже в руках — надо пугать гражданских, — заключил Иван. — Уже цари и те им не указ.
— Да что цари — сам бог! — глухо добавил Жан.
— Трупы запугивать! Да вы совсем рехнулись?
— С божьей помощью, — чуть улыбнулся Франц.
Улыбку поддержали.
— Разве отец мой помогает вам? — тихо спросил Иисус.
— Одно лишь имя... Только имя. Сам он бесполезен. Когда солдаты думают, что бог с ними в строю, когда считают, что война священна, бой куда развязней и ожесточённей.
— Тише, Франц, — мягко сказал Иван, — ни то он снова заведёт нам про «подставьте щёку».
И Иисус сказал:
— Сила не отомстит; сила добром даже на зло ответит.
Христиане яростно заржали. Жан вновь захлебнулся, кашляя ипритом.
— Уморил!
— Сила не отомстит!
— Добром на зло ответит!
— Ха-ха-ха!
— Над чем смеётесь?
— Над тобой смеёмся, старый! Над тобой, трусливый!
— В чём, ты считаешь, сила, Иисус? Скажешь, в добре, в любви? Нет, Иисус. А если этим лишь силён ты, то ты слаб. И немощен тот бог, что так, как ты, считает.
— Крупп сильнее бога! — громко крикнул Ганс.
— И немец прав, — согласился Иван. — Я видел, как Крупп сносит города! Я видел, как он испаряет целые полки! Он всемогущ! Он и ему подобные способны всё разрушить. Вот оно — то, в чём сила. Это в прошлом человеку нужен был заступник. В наше время человек сам в состоянии за себя постоять. Крупп нас спасёт — не ты. Крупп — новый бог. А если так, то бог истинно с нами.
— С нами!
— С нами!
— С нами!
— Нет, он только с нами, — оскорбился Ганс.
— И ты, Иисус, подставишь ему щёку.
Доблестные воины снова загоготали. Хохот их, едва растёкшийся, мёртво завяз в болотах.
Томми переступил. Под его пяткой хрустнул чей-то нос.
— Ладно уж, двинули! Хорош смеяться. Не могу без боя!
С Томми согласились.
— Сможешь, старый, идти побыстрее?
Иисус не ответил.
На мрачной набережной снова тишина. С неба летит зола. Вьётся туман пожарищ. Смрад обгоревших матерей стоит в объятиях с вонью отцовских трупов.
Детская рука смирно лежит под балкой. Под ладонью спит вязаный медвежонок. Нос его сострижен. Плечики его, укрытые золой, как снегом, мертвенно белеют. Пуговки-глаза одеты тлением.
Всё это дело Круппа, нового бога...
...лучшего бога.
— Становись к стене, — властно скомандовал сквозь зубы Ганс.
Иисус послушно встал.
Ганс уронил своё тело на лавку.
— Чего расселся?! Подымайся, живо! — вновь взвинтился Томми.
Ноль внимания.
— Ты издеваешься?
Томми уже спружинился, но Ганс поднял винтовку.
— Ты мне не указ.
Жан собирался им что-то сказать, но его вновь перекрутил выжимающий кашель.
— Угомонитесь, дети, — улыбнулся Франц. — Мы ещё повоюем.
— Да уж, повоюем, — согласился Иван.
Их было шестеро, но вокруг них собрался целый мир.
— О чём задумался? — мирно спросил Иван, подсаживаясь к Гансу.
— Может, пусть исповедуется?
— Ты смеёшься, что ли? — горячился Томми.
— Да. Было б забавно, если бы и сын господний оказался грешен.
Томми взревел!
Франц взял его за локоть.
— Иди — успокойся!
— Вас всё устраивает? Массовое дезертирство! Забастовки! Бесконечные бунты против войны!
Томми схватился за голову.
— Саботаж! Саботаж! Кругом саботаж!
Томми вдруг взвёл дуло на арестанта.
Франц ухватил винтовку, дёрнул.
Выстрел!
Об стену набережной полыхнула искра.
— Бес в тебе, что ли?
— Да во всех нас бес! Во всех нас бес!
— Не каждый день расстреливаем бога. Надо бы осмыслить.
— Было б, что осмыслять... Я видел бога в каждом, кого убивал. В каждом! Во взрослом мужике! В женщине! В малыше! И вы такие же! Вы все точно такие же! Хватить плодить химер! Мы лишь солдаты. И у нас есть приказ: расстрелять дезертира!
— Томми прав, — согласился Иван. — Дитя бога могущественней бога.
Встав со скамьи, он посмотрел на Ганса.
— Значит, мы можем всё, Иисус?
— Истинно так.
Ганс встал возле Ивана, сбросил с плеч свой ранец.
— Неужели! — рассмеялся Томми.
— Да. Ликуй. Дождался. Стройтесь в линию. Сделаем всё красиво.
Плечом к плечу выстроились в строку.
— Вздымай винтовки, братья-христиане! — скомандовал Ганс.
— Как это запросто... — недоумённо шепнул под нос Франц.
Жан неожиданно был вновь распорот кашлем.
Целую минуту.
Снова тишина.
— Есть что сказать напоследок, Иисус?
— Ваши сердца знают и без меня.
Судьи переглянулись.
Тишина.
Только зола парит.
Только вонища трупная и гарь стоит.
Франц разглядел, как из-под ног их к Иисусу вырастают тени, словно за спинами у них из пепелищ солнце вздыматься стало.
— Жаль умирать? — сипло спросил вдруг Жан, снова вернув прицел на Иисуса.
— Тянем, ребята. Тя-янем! Он заболтает нас.
— Нам всё дозволено, Иисус. А если так, то скажи без загадок.
— Благословляю вас. Пусть всё содеянное вами будет лишь во благо.
— Что захотим, то мы и будем делать. Не учи нас. Сильный у слабого лекций не слушает.
— Силён тот, кто создаст, а не тот, кто разрушит.
Тишина.
Ветер насаживает на ресницы пепел.
— Пора кончать. На нас смотрит весь мир.
— Ты дезертир, Иисус. Идёт война. Нам не должно быть стыдно.
— Нам и не будет стыдно.
Медлят.
— Да здравствует война, — тихо промолвил Франц.
— Да здравствует война, — твёрдо поставил Ганс.
— Да здравствует война! — провозгласил Иван.
— Да здравствует война! — холодно высек Томми.
— Огонь, — просипел, и самому себе не слышно, Жан.
Дружный хлопок.
Белесоватый дым.
Вновь тишина.
Ни лая псов. Ни карканья ворон. Ни дуновенья ветра.
 

Анна Гройсс.
Рассказ
«Чужие тайны»

Моя фамилия Март, я арт-дилер. Если вы коллекционируете современную живопись, то, несомненно, слышали обо мне. Моя работа – искать новые имена. С этой целью я и зашел сегодня утром в Галерею с чудным названием: «По ту сторону северного ветра», что на углу Невского и Литейного. Старый служитель любезно поздоровался и вернулся к чтению газеты. Он знал, что я люблю бродить здесь один.
Низкие закругленные своды Галереи плавно перетекали один в другой. Скудно освещенные коридоры заканчивались внезапными тупиками или дверцами с ручками в виде массивных колец. Тайными переходами, тесными, словно подземные ходы средневековья, я неторопливо двигался вглубь подвала, то и дело пригибая голову. На невысоких стенах красного кирпича порой встречались настоящие шедевры, но сегодня я не обнаружил ничего, на чём можно было бы заработать.
Я уже повернул обратно, как вдруг уловил светлый блик, промелькнувший в неосвещенном углу тупика, точно электрическая искра. Шаг назад – и я очутился перед картиной. Изображение словно бы уходило внутрь стены, непостижимым образом создавая ощущение простора. Основную часть черно-белой композиции занимала дверь, венчаемая круглой аркой витража в виде паутины. За чуть приоткрытой створкой угадывались неясные тени или призраки, а может быть, игра ветра и солнечного света в листве деревьев.
В табличке под картиной сообщалось название: «Чужие тайны» и инициалы автора: Б.Р.
– Неужели это сам Берни Райтсон! – воскликнул я, узнав руку мастера, и сам себе зажал рот. Какая невероятная удача!
Ликуя и предвкушая прибыль, я бросился к служителю, чтобы как можно скорее зарезервировать картину. Однако радость моя оказалась преждевременной. Громом среди ясного неба донесся до меня знакомый басок Сальковского, такого же охотника за картинами. Резко затормозив, я осторожно выглянул из-за угла и, действительно, увидел его сутулую спину.
– Да, г-н Райтсон, – нежно рокотал Сальковский в телефонную трубку, уже в который раз уводя выгодную сделку у меня из-под носа. – Меня интересуют "Чужие тайны". Совершенно верно, "По ту сторону северного ветра"... И впрямь, ха-ха, – подобострастно засмеялся он, – мистическое. Ближе к вечеру? Как вам будет угодно.
Он поболтал пальцами в воздухе, и служитель быстро подсунул ему газету и огрызок карандаша.
Закончив писать, он попрощался и, весело насвистывая, вышел из Галереи.
"Интересно, сколько Сальковский на ней заработает?" – уныло размышлял я, шагая по теневой стороне Невского к себе на квартиру. Придя домой, я прямо в ботинках рухнул на диван. Работы Райтсона ценились высоко, и не каждый любитель живописи мог позволить себе приобрести их. Однако важнее всего было то, что художник продавал картины не всем желающим, а лишь избранным. Принцип же, по которому он отдавал предпочтение одним перед другими, оставался загадкой. Как Сальковский сумел втереться к Райтсону в доверие настолько, что тот обещал продать ему картину? Чем я хуже? Почему бы мне самому не познакомиться с художником? Может быть, мне повезёт, и я перехвачу его раньше Сальковского?
Я вскочил с дивана и, схватив пачку денег, предназначенную специально для экстраординарных трат, помчался в Галерею.
Надежды мои рухнули с первыми же словами смотрителя.
– Вы разминулись с г-ном Райтсоном буквально на полчаса, – промолвил он, подняв глаза от сканворда.
– Значит, "Чужие тайны" проданы? – упавшим голосом спросил я.
– Нет, – смотритель покачал головой. – Г-н художник забрал ее. Но, насколько мне известно, вечером он ждёт покупателя в своей мастерской.
Услышав это, я изменился в лице, но лишь на миг. Взгляд мой упал на газету со сканвордом. На ее уголке хорошо знакомым мне прыгающим почерком Сальковского было записано: «19-ая л., д. 6, во дв».
Не теряя времени, я поймал такси и поехал на Васильевский остров.
Мастерская Райтсона находилась в небольшой, заросшей кустарником, пристройке в углу двора. Некоторое время я искал вход в нее, продираясь сквозь ветки, пока наконец не наткнулся на обитую железом дверь. Звонок не работал.
Я постучал. Мне отворил мужчина средних лет, лысеющий, в круглых очках, с широченными бровями, загибающимися по бокам вверх, точно крыша китайской пагоды.
– Г-н Сальковский, я полагаю? – он улыбнулся и протянул мне руку.
Уверенно кивнув, я пожал ее.
– Берни, – представился он. – Я ждал вас позже.
Не ожидая ответа, он отступил на шаг и, сделав приглашающий жест, проследовал вглубь пристройки.
Свет проникал в мастерскую через большое, на полстены, окно. Стеллажи с художественной утварью, картины на полу и на стенах, подрамники, стулья и, наконец, мольберт занимали почти все пространство комнаты. Пахло растворителем.
– Итак, – сказал Райтсон, остановившись перед мольбертом и как-то искоса поглядев на меня, – вы интересуетесь чужими тайнами?
– Да, – мелко закивал я. – Я был бы чрезвычайно…
– Не торопитесь, – мягко прервал меня Берни. – Для начала я хочу поближе познакомить вас с ними. Взгляните сюда.
Пожав плечами, я подошёл к мольберту и склонился над изображением.
– Что вы видите там, – Райтсон перешёл на шёпот, – за приоткрытой дверью? Ближе, ближе! – с этими словами он неожиданно толкнул меня внутрь картины, и я, провалившись сквозь бумажную преграду, пребольно стукнулся коленками об пол.
Вскочив на ноги, я завертел головой и обнаружил, что очутился в громадном, ярко освещенном колонном зале со множеством дверей – высоченных, в три человеческих роста, и низеньких, словно для карликов, дерматиновых и витражных, стеклянных и даже фанерных.
– Что за ребус? – пробормотал я и осторожно потянул за металлическое кольцо ближайшую закругленную дверку. Створка бесшумно отворилась, впустив в полумрак открывшегося коридора узкую полоску света, выхватившую уходящий силуэт мужчины. Он обернулся и… Я закрыл дверь, в последнюю секунду заметив на кирпичной стене картину.
Может ли такое быть? В человеке я узнал себя, а на стене – "Чужие тайны", из-за которых оказался здесь. Что скажет Райтсон, если я стащу его картину из Галереи? Я протянул руку к двери, однако не успел взяться за кольцо, как проем исчез, слившись с мрамором стены.
"Что ж, поглядим, что скрывается за другими дверьми", – с этой мыслью я принялся открывать их, одну за другой.
За створкой, обитой ободранным дерматином, я обнаружил кухню коммунальной квартиры, заставленную немытыми плитами и усыпанную тараканами, где разгорался скандал. За дверью стеклянной скрывалась контора, в которой дремал, флиртовал и раскладывал пасьянсы офисный люд.
За дворцовыми, богато украшенными дверьми благоухали многоярусные сады с золотыми фонтанами и обвитыми цветами статуями. За дверьми дубовыми, коваными, в залах, освещаемых огнем факелов, наблюдал я пиры мрачных рыцарей в старинных одеждах. Сидя за грубо сколоченными столами, они ели, пили, а затем вскакивали со своих мест и перерезали друг другу глотки. Один из воинов заметил меня, и размахивая окровавленным мечом, выскочил в мраморный холл. Скрыться, кроме как за одной из дверей, было некуда. Нас разделяла одна колонна, когда я, дернув за ручку низкую фанерную створку, вкатился внутрь... платяного шкафа.
Пахло чистым бельем и духами.
Снаружи неслись женские крики и грубая мужская брань.
– Кто здесь был, я тебя спрашиваю? – орал мужчина.
– Никого, уверяю тебя! – рыдала женщина.
– Лжешь!
Гром выстрела слился с женским воплем! Я застыл, пронзенный ужасом.
Стрелявший чертыхнулся и выбежал из комнаты.
Ни жив ни мертв, я выглянул в щелочку и увидел лужу крови, в которой лежала светловолосая молодая женщина.
Тихий шорох за плечом, точно удар хлыста, обжег меня.
– Кто здесь? – забыв об осторожности, вскрикнул я.
– Тише, умоляю вас, – услышал я дрожащий мужской шёпот. – Он идёт!
Мужские шаги приблизились. Кряхтение, перемежающееся ругательствами, глухой стук тела о пол свидетельствовали о том, что жертву заворачивают в одеяло или ковёр.
Когда убийца в очередной раз покинул комнату, наш разговор возобновился.
– Я готов поклясться, – истерически зашептал пленник шкафа, - что гардероб был пуст, когда я залез в него. Как вы здесь очутились?
– Случайно, – пробормотал я, ощупывая заднюю стенку шкафа, – поверьте! Я не знаю этой женщины!
В этот момент я наткнулся на ручку и дернул за неё. Створка не открывалась.
Преступник тем временем вернулся и принялся вытирать пол.
Наконец поддавшись усилиям, дверца с треском отворилась. Услышав шум, убийца подошёл к шкафу и распахнул его.
– Вот ты где! – рявкнул он. В эту секунду я толкнул любовника навстречу мужу. Искаженное страхом лицо мелькнуло передо мной. Я тут же вспомнил его. Это был личный секретарь известного денежного воротилы, пропавший пару недель назад вместе с супругой финансиста. О розыске сбежавшей парочки кричали все телевизионные каналы. В тот момент, когда секретарь летел навстречу рогоносцу, я вывалился в другую сторону – в мраморный холл, из которого и попал в квартиру, где только что на моих глазах совершилось убийство и, несомненно, произойдет еще одно.
Первым делом я кинулся к дверце, чтобы поскорее закрыть ее, но она уже растворилась в мраморе. Осмотревшись, я обнаружил, что исчезли и другие двери. Кроме той самой, с картины «Чужие тайны», из-за которой я попал сюда. Я подошел к ней, потянул за створку и ступил в мастерскую Райтсона. Берни стоял за мольбертом.
– Ну как, – спросил он, как ни в чем не бывало, – я исполнил ваше желание?
– К-какое? – едва вымолвил я.
– Обладать чужими тайнами! – усмехнулся он. – Теперь вы должны поделиться ими со мной.
Запинаясь, я поведал Райтсону о своих приключениях. История с улепетыванием от рыцаря вызвала у него смех.
– Деяния предков, ставшие проклятиями рода, – пренебрежительно отмахнулся он. – Шубы из них не сошьёшь. Опишите-ка лучше, что вы видели, сидя в шкафу. Впрочем, ваши глаза расскажут за вас.
Впившись своими зрачками в мои, он начал слепо водить кистью по холсту. Не знаю, сколько прошло времени, – я как будто выпал из него, – прежде чем он закончил.
– Готово! – сказал он, откладывая кисть. – Благодарю вас! Выход, – он кивнул в сторону коридора, – там.
Я поднялся со стула.
– Значит, вы не продадите мне "Чужие тайны"? – пролепетал я, еще на что-то надеясь.
Райтсон поглядел на меня удивленно.
– Ну что ж, – он вздохнул и, подойдя к картине, прислоненной к стене, сдернул с нее тряпку. – Желаете приобрести?
На полотне был изображён я, собственной персоной, выглядывающий из шкафа. Спиной ко мне стоял убийца и в упор стрелял в лоб полуодетому молодому человеку, а на пороге лежал сверток, из которого торчала женская нога.
– Нет! – я отступил к двери. – Не желаю!
– В таком случае, – художник ухмыльнулся, – я продам ее обманутому мужу.
– Вам никто не поверит! – крикнул я. – Не поверит тот, кто не видел собственными глазами, – возразил Берни. – А рогоносец – вполне. Так что ваша жизнь висит на волоске.
– Сколько же вы хотите за неё? – упавшим голосом спросил я.
– Не дороже вашей лжи, – ответил он. – А именно столько, за сколько вы собирались перепродать то, на что не имели права, явившись сюда под чужим именем, г-н Март.

Анатолий Валевский
(критика)

Шикардос в 1819-м в повести Жанны Бочмановой «Спасти Пушкина»
Жанна Бочманова написала не просто развлекательный исторический квест. «Спасти Пушкина» — это умная деконструкция жанра young-adult и тонкая апология русской классической литературы, которая успешно решает главную задачу исторической беллетристики для подростков: снимает поэта с книжной полки, смывает с него хрестоматийный глянец школьной программы и превращает в живого собеседника, ради которого хочется выучить размер ямба и разобраться в устройстве дуэльных пистолетов Лепажа.
Физика учит нас, что каждое действие рождает противодействие, а массовая культура убеждена: раздави насекомое в юрском периоде — вымрет человечество. Бочманова предлагает радикально иную математику времени. Герои отправляются в 1819 год спасать цивилизацию, но внезапно обнаруживают, что судьба Золотого века вообще никак не зависит от выживания самого Пушкина — поэт оказывается удивительно заменяемым элементом системы. Зато критически важным звеном становится сирота-поломойка из трактира «Феникс» по имени Луша. Пока взрослые мальчики рассуждают о континууме, именно замёрзшая девочка запускает цепь событий, меняющую родословное древо одного из путешественников навсегда. Автор доказывает простую мысль: историю двигают не памятники, а люди, которым вовремя дали платок или кусок хлеба. Чтобы Пушкин написал все свои поэмы, нужно было сначала вылечить чахотку у ребёнка, которого официальная историография даже не сочла нужным упомянуть в примечаниях.
Традиция исторического романа диктует свои правила там, где текст спускается в реальный Петербург 1819 года. Здесь автор ведёт диалог одновременно с высокой филологией Юрия Тынянова и массовой культурой Бориса Акунина, сталкивая их лбами. В случае с Тыняновым («Кюхля») речь идёт об этическом камертоне: образ Вильгельма Кюхельбекера очищен от штампов школьной программы, его неуклюжесть становится физическим выражением неудобной, неприкаянной святости — пронзительной нотой подлинности посреди стилизации. От Акунина взят инструментарий развлечения: детально воссозданный город служит идеальной картой для игры со смертью. Однако здесь пролегает главный разлом. У Акунина история — блестящий фон для частного сыщика, у Бочмановой же сама История выступает главным антагонистом. Полиция Бенкендорфа предстаёт как неумолимый закон эпохи, поэтому поиск убийцы сменяется математикой выживания — напряжённым квестом по предотвращению выстрела в условиях тотальной несвободы.
Философский конфликт текста строится на разнице между чувством вины и чувством ответственности. Концепция «эффекта бабочки» у Рэя Брэдбери порождает тотальную вину субъекта: человек смертельно боится дышать, чтобы случайно не уничтожить будущее. Бочманова снимает эту невротическую тревогу. Её герои совершают поступок, который, согласно западной логике, должен был бы расколоть реальность, но получают лишь право на сострадание. Спасение Луши меняет ветви семейного древа, подтверждая, что мы отвечаем только за ту часть мира, до которой можем дотронуться рукой. Время показано эластичным материалом, потому что оно освобождено от бремени человеческой гордыни; оно позволяет чинить себя через добрые дела, исключая тем самым травматичные парадоксы западных авторов.
Неожиданным, но глубоким выглядит сопоставление с Евгением Водолазкиным («Лавр», «Авиатор»). Несмотря на полярность аудитории (академическая филология против young-adult), авторов объединяет общая онтология русского времени. Для обоих оно нелинейно: протагонист «Лавра» проваливается сквозь столетия, сохраняя внутреннюю суть, а герои Бочмановой надевают маски гимназистов XIX века, оставаясь современными подростками. Оба текста исследуют пределы ответственности личности перед историей; ответ Бочмановой звучит мягче и оптимистичнее, однако сама постановка вопроса о возможности взять время под этический контроль носит абсолютно водолазкинский характер.
Композиция повести выстроена по принципу замкнутого цикла. Текст чётко делится на три акта: экспозиция городского киберпанка (Главы 1–4), где короткие рубленые диалоги подростков сталкиваются с тяжеловесным синтаксисом при появлении трамвая; развитие исторического детектива (Главы 5–13), где ритм прозы замедляется, вводится архаика, а центром становится симметрия светского салона «Зелёная лампа» и мрачного полицейского участка Ефимова; и кульминационный экшен на Волковом кладбище (Главы 14–16) — классический action-жанр, перенесённый в суггестивное пространство русской зимы. Язык повести представляет собой палимпсест, где слои эпох наслаиваются друг на друга. Самый яркий стилистический приём — столкновение несочетаемого: реплика «Шикардос!» в декорациях Зимнего дворца работает как маркер вторжения хаоса в упорядоченную систему. Язык XXI века действует как вирус, разрушающий ткань исторической достоверности изнутри, что парадоксальным образом делает её более живой. На фоне мертвенного канцелярита полиции живая речь детей звучит пронзительно, а реплики ИИ Тролля лишены эмоций и строятся на машинном синтаксисе.
Главная удача текста кроется в динамике трио главных героев. Их поведение строится не на историческом правдоподобии, а на абсолютной органике современных подростков. Они проваливают миссию, когда пытаются играть по правилам XIX века, и преуспевают тогда, когда остаются собой. Денис выступает носителем аналитического мышления, Катя воплощает типаж цифрового нарцисса, чья эмоциональная спонтанность движет гуманистическую составляющую сюжета, а Антон выполняет функцию трикстера, снимая пафос эпохи шутками. Образ самого Александра Сергеевича лишён бронзового лоска школьных учебников. Это живой, вспыльчивый молодой человек, носящий парик после болезни и искренне верящий в роковую предопределённость дуэлей. Сцена примирения на Волковом кладбище написана с кинематографической точностью: высокий романтизм разбивается о физический комизм (снежок Игната, набившийся в ствол пистолета). Особое место занимает линия Лукерьи Макаровны (Луши) — социального маркера эпохи, который заземляет приключение, показывая тяжёлый труд и жестокость квартального Ефимова.
Обычно машины времени представляют собой элегантные капсулы или древние порталы. Бочманова выбирает самый заземлённый транспорт — старый городской трамвай. Если западные герои путешествуют на скоростных хайвеях («Назад в будущее»), то персонажи едут по рельсам отечественной повседневности. Этот выбор определяет философию произведения. Автор препарирует общество потребления смыслов через призму Катиного смартфона. Для девочки XXI века Пушкин — потенциальный виральный контент. Она тащит гаджет в 1819 год из профессиональной деформации: история обязана быть задокументирована в сториз. Однако происходит изящный перевёртыш: когда батарея садится, Катя вынуждена смотреть на поэта собственными глазами. Спасение превращается из погони за просмотрами в акт чистого человеческого сочувствия — чувство, которое алгоритму Тролля понять гораздо сложнее, чем вероятность смерти в 70%.
Бочманова строит идеальный литературный капкан. Она заманивает подростка обещанием крутого экшена с патрулём времени, а на выходе вручает ему тяжёлую моральную дилемму. Вся машинерия эпохи (ИИ Тролль, кабина ТР-13, протоколы безопасности) пасует перед одной переменной — замерзающим ребёнком. Главный тезис бьёт наотмашь: таймлайн чинится не отвёрткой, а жалостью. Когда трамвай уезжает в своё технологическое никуда, выясняется, что вся эта сложная биоинженерия была лишь декорацией для простой истины.
История сохраняет тех, кто способен на сочувствие, а возвращение в настоящее становится моментом расплаты за внезапно прорезавшуюся совесть.
 
 
Михаил Елизаров. «Юдоль»: инвентаризация Бытия и сбой Абсолютной Линзы
 (Издательство АСТ)
 
Выход романа «Юдоль» (АСТ, 2025) смещает оптику Михаила Елизарова с макроскопии кладбищенского кургана на квантовую физику распадающегося фотона. Текст работает как кривое стекло, преломляющее советский быт в абсолютную метафизику. Если «Земля» собирала свет угасающей звезды человеческой памяти, то новый роман описывает состояние пространства после того, как звезда погасла окончательно.
Авторская механика проста и страшна: Бог есть Абсолютная Линза, и Юдоль наступает в момент сбоя Его зрения. Имя отрывается от вещи, вещь выпадает из спектра восприятия, и мир погружается в тепловую смерть Ничто, пахнущую горелыми спичками бухгалтерии собеса.
Роман наследует главному инструменту писателя — деконструкции советских культурных кодов ради выявления их скрытого инфернального дна.
 Для Елизарова СССР всегда был не политическим государством, а герметичным мифологическим хронотопом вне времени. Однако если раньше магия прорастала сквозь быт локально, то здесь она тотальна: проклятие срабатывает надежнее советского выключателя, а Сатана оказывается вписан в бюрократическую систему под номером «40/108».
Объединяющим элементом остается фигура трикстера-аутсайдера — будь то библиотекарь из раннего творчества или злопамятный счетовод Андрей Тимофеевич Сапогов. Это вечные маргиналы, компенсирующие социальную ничтожность причастностью к Великой Тайне.
Инструментарий прежний: демифологизация сакрального через унылую фактуру реальности. Советский антураж служит идеальным скелетом для гностического мифа, где магия естественно растет из грязи. Различие кроется в статусе пространства: если «Земля» была исследованием пограничья, места встречи миров, то «Юдоль» описывает состояние мироздания, лишившегося самой границы. Герой больше не стоит на пороге смерти — он плавает в ее утробе.
Кардинальное отличие текста состоит в переходе от биологии к генетике Абсолюта. «Земля» работала с физиологией смерти, которую можно было законсервировать в кургане.
Новый роман вторгается в ДНК Создателя. Гносеология Памяти утверждает, что реальность существует лишь как активный программный код. Сбой Божественной памяти вызывает мутацию: ген «Имя» перестает считываться с геном «Вещь», и живой организм рассыпается в цифровой шум. Писатель заменяет идеологические войны холодной войной алгоритмов, где Сатана-Терминатор выступает неизбежным антивирусом Универсума.
 Мифологическая основа строится на концепции дефектного творения. Бог предстает паразитом-падальщиком, практикующим космический каннибализм. Жест Создателя — акт поедания самого себя в ледяной пустоте для побега сквозь враждебную тайгу материи. На этом фоне Лукавый утрачивает субъектность Искусителя, превращаясь в безликую механическую функцию. Советская система учета проникает в саму Преисподнюю: адский чин фиксируется инвентарной описью, а сделка с дьяволом сводится к попытке счетовода Сапогова легализовать свое существование бумажкой с печатью небесного ЖЭКа. Макгаффин романа — Безымянный палец — служит физическим носителем пароля от реальности.
Топология Елизарова выстраивается вокруг акустических аномалий мертвого пространства. Инверсия заключается в том, что абсолютная тишина панельных стен генерирует оглушительный гул. Ржавая дворовая карусель звучит громче ангельской трубы, поскольку ее скрип — это звук трения несуществующих шестеренок Времени. Материализация энтропии происходит через аудиальную тошноту: пурпурный свет лампочек звенит на частоте ядерного распада, а кухни физически давят инфразвуком первородной пустоты. Магия работает по принципу акустического резонанса: Сапогов разрушает континуум монотонным старческим бурчанием.
Апокалипсис беззвучен — он тонет в чавканье супа из лабораторной мыши, заполняя вакуум Бога фоновым шумом мелкой человеческой возни. Голос Игоря Кириллова становится сигналом вышедшего из строя ретранслятора; глоссолалия прорывается белым шумом статики сквозь сгоревшую изоляцию речи.
Телесность описывается языком патологической анатомии. Физиология героев жестко коррелирует с их метафизическим статусом: тело превращается в экран системных кодов распада. Появление на теле Сапогова бледно-гнилостных пятен («медаль» в виде кошачьей головы) маркирует инициацию — визуализацию нового чина в адской иерархии. Это прорехи, сквозь которые проступает истинная природа изнанки мира. Описание проклятий (головастики в рвоте бухгалтерши) вызывает физиологическое содрогание, напоминая, что разрушение Вселенной обязано вонять больничной уткой.
 Текст провоцирует острую форму литературной диспепсии. Язык перенасыщен жирами советского быта и белками догматики. Гибридный диалект автора намеренно перегружает рецепторы читателя. Ретардация работает как спазм пищевода: топтание на месте блокирует фабулу. Липкое время книги имеет вкус застрявшей в горле пищи, отравляющей организм Вселенной изнутри.
Центральная философская концепция раскрывается через диалоги Кости (костяного мальчика) и Божьего Ничто. Елизаров предлагает сложнейшую гностико-христианскую модель, где Бог есть Абсолютная Память. Существование Вселенной — непрерывная литургия поминовения. «Бог грустит: „Костя“ — и ты появляешься на свет». Именование равно воскрешению. Время движется в двух направлениях, подобно игле швейной машинки бабы Светы, сшивая будущее и прошлое в единый Божий Век.
Юдоль определяется автором не как страдание, а как онтологическая амнезия — системный сбой Божественного Разума, потеря формулы «Я помню, что желаю помнить». Когда наступает Юдоль, рвется связь между Именем и Вещью. Более того, бывшее становится несбывшимся: отменяется само Прошлое, стирается матрица Синодика живых. «После ядерного взрыва выживут крысы.
После Юдоли не останется даже киргизов», — замечает Божье Нечто. В этой системе Сатана совершает роковую ошибку гордыни: уничтожив Божью Память, он уничтожает и Того, кто его вспоминает. Лукавый хочет стать главнее Бога, но низвергает сам себя в Небытие, так как исчезает Субъект, способный поддерживать его Имя.
 Елизаров препарирует эсхатологию через единую оптику советского делопроизводства.
Инфернальное завалено просроченной отчетностью. Сатана — старший делопроизводитель небесной канцелярии, чья подпись необходима для списания души.
 Выжженный номер «40/108» превращает тело Сапогова в проштампованную картотеку. Получение адского чина регламентировано инструкциями: необходимо доказать свою злобность по утвержденному ГОСТу. Обмен пальцами в сцене ритуала выглядит как сдача металлолома. Этот беккетовский акт бессмысленной передачи предметов оказывается единственным работающим протоколом спасения, позволяющим Вселенной перезагрузиться, пока Создатель ищет очки для молитвы.
Визуальный код опирается на оптику кривого стекла из первого абзаца: зафиксированный распад (облупленный кафель, ржавчина) автор фиксирует четче глянцевой фактуры жизни. Плоть мира — засвеченная бумага, кажущаяся белой лишь по старой инерции. Писатель фокусируется на тихих обывателях, показывая, что великая Тьма рождается в тусклом свете дешевой люстры.
Спасение носит характер кустарной починки рваной одежды грубой сапожной дратвой. Костя нисходит в подкладку мира. Секрет Творца трагичен в своей обыденности: Он стал вещью, сравнялся со старой консолью «Электроника» и заблудился в лабиринте собственной пыли. Судьба Вселенной решается скоростью работы угасающего сознания: вспомнит ли Бог Имя раньше, чем умрет последний свидетель. Бархатный Агнец очищает идею жертвы от романтизма — это кусок мяса, которым затыкают дыру в днище тонущего ковчега. Коллективное штопание реальности лоскутами плоти дарит Портному время вдеть нитку милосердия в иглу памяти.
Роман разыгрывается как герметичный модернистский трагифарс на сцене заброшенного провинциального ТЮЗа. Елизаров ставит пьесу собственной религии, распределяя роли согласно ведомости ЖКХ. Жалкий Сапогов выходит суфлером-призраком, подсказывающим реплики Судного дня, а Костя застывает нелепым маятником. Спектакль продолжается лишь потому, что уставший Режиссер-склеротик задремал в кресле. Мы живы до тех пор, пока Он спит и видит во сне формулу Любви.
 Согласно ведомственной инструкции № 40/108, цивилизация ликвидирована в момент потери архангелом печати небесной канцелярии.
Роман «Юдоль» — подробный акт списания Вселенной сухим языком советского завхоза. Читать Елизарова — все равно что изучать мелкий шрифт в договоре, подписанном кровью петуха на обратной стороне квитанции за коммунальные услуги. Итоговая особенность «Юдоли» в том, что писатель взял привычный скальпель для советской травмы и впервые применил его для вскрытия черепной коробки самого Создателя.
Прежде Елизаров хоронил эпоху, теперь же он выписывает свидетельство о смерти самому акту Бытия, объясняя исчезновение Вселенной банальным сбоем в небесном документообороте.
 
 
Литература без катарсиса

 Подведём итоги номинации нон-фикшн литературной премии «Большая книга» –
2026.Сильная сторона сегодняшнего документального текста заключается в том, что он перестал быть просветителем и стал патологоанатомом.
Авторы премии «Большая книга» больше не отвечают на вопрос «Как смотреть Тарковского?» или «Кто такая Ирина Антонова?». Они задают куда более неудобные вопросы: «Чем нам пришлось заплатить за эти шедевры?», «Как пахнет деградация поэта?» и «О чём молчит семейная справка из архива НКВД?». Эта сила проявляется прежде всего в радикальном переводе разговора из области эстетики в область физиологии.
В книге Андрея Плахова «Тарковский и мы» кинематограф рассматривается не как объект для поклонения, а как сложный оптический прибор, сквозь который преломляется кишечный тракт нации. Советский застой диагностируется по состоянию прямой кишки, дефицита клетчатки, а очереди в кассы Дома кино описываются как массовый выход репрессированной плоти. Мы шли смотреть на воду на лице Тереховой, потому что наша собственная кожа годами не знала ничего, кроме колючего шерстяного белья. Плахов анатомирует парадокс советского ренессанса: режиссёр возник на обломках фронтового гуманизма, чтобы уйти от диалога с социумом в метафизику времени. Его одиночество было заложено в природе дара — он требовал от травмированного войной общества тяжёлой духовной работы, к которой оно оказалось органически неспособно. Финальная формула этой прозы звучит почти еретически: главным содержанием великого советского кино была невыносимая, густая, почти осязаемая скука остановленного времени.
Второй вектор силы — экзистенциальный террор великих институций, где фундаментом высокого искусства становится животный страх. Данилкин в «Палаццо Мадамы» превращает биографию И. А. (Ирины Антоновой) в барочную оперу ужасов, где главная злодейка — не женщина из плоти и крови, а сам Музей, требующий человеческих жертвоприношений ради микроклимата Дрезденской галереи. Автор безжалостно снимает маску святой покровительницы искусств, показывая лицо Грозной Матери. Природа её власти строилась не на приказах Минкульта, а на статусе демиурга, имеющего право материализовать фантомы в каталогах выставок. Книга вскрывает двойное дно блокбастеров 1950–1970-х годов через личную травму весны 1945 года: молодая аспирантка расписывается в приёмке золота Шлимана и наблюдает за разгрузкой эшелонов. Из этого эпизода рождается железный принцип «Отдашь палец — откусят руку», обрёкший Пушкинский музей на международную изоляцию. Но самая пронзительная нота книги — старость тирана. Одержимость концепцией воображаемого музея Мальро оказывается попыткой девяностолетней женщины удержать уходящую магию; когда тело начинает подводить, морщины становятся личным оскорблением, разрушающим иллюзию бессмертия перед лицом Рафаэля.
Третье проявление литературной мощи — честность перед маргинальностью и отказ от романтизации падения. Роман Сенчин в работе «Александр Тиняков. Человек и персонаж» берёт за отправную точку пожелтевший листок из уголовного дела питерского управления ФСБ. На нём жалобы на отсутствие мелкой наличности у прохожих соседствуют с антисоветскими частушками. Сенчин разрушает уютный миф об «опустившемся гении». Нищенство поэта, стоявшего на Литейном проспекте с картонкой «Подайте на хлеб писателю», было не следствием белой горячки, а осознанным политическим демаршем — приватизацией собственной деградации как последней неподцензурной формой протеста. Язык автора движется вязко и тяжело, точь-в-точь как шаг героя по осеннему проспекту. Он погружает читателя в будничную интонацию перед лицом бездны: курс рубля, три рубля сорок четыре копейки собранной мелочи, головная боль похмелья. Сенчин показывает, как литература пожирает своих детей, когда они пытаются превратить собственную жизнь в жанр, и обнажает завистливую природу мемуаров выживших: эмигранты делали из живого калеки кривое зеркало, глядя в которое можно было любоваться собственным благородством.
Четвёртый вектор силы — археология семейной памяти и терапевтическая работа с лакунами прошлого. Александр Снегирёв в книге «По линии матери» создаёт текст-метароман, где женская ветвь рода становится рентгеновским снимком всей страны. Проявление мастерства здесь кроется в методе «литературной реставрации»: автор монтирует архивные документы встык, категорически отказываясь домысливать диалоги предков или дорисовывать их портреты. Сухой казённый язык анкеты обретает трагическое звучание партитуры именно на фоне интимных писем. Пустоты в тексте становятся источником силы — тишина звучит громче слов, позволяя услышать откровение безмолвия. Читатель выступает не свидетелем, а соучастником детектива-реставратора, заглядывающего через плечо автора в семейные справки. Пространство в книге играет такую же важную роль, как время: адская бездушность советского завода, где человек теряет имя, мумификация русской культуры в харбинском анклаве и антропология ленинградской блокады, где еда становится абсолютной ценностью.
Главный гуманистический посыл реализуется через фокус на женщинах, чей тихий подвиг остаётся незамеченным на фоне исчезнувших или спрятавшихся мужчин. Бабушки и матери справляются с домом и карточными нормами в одиночку, и Снегирёв восстанавливает справедливость не украшательством, а сменой фокуса: он говорит не «смотрите, как они страдали», а «смотрите, как они оставались». Эти тексты опасны своей честностью: они не предлагают готовых рецептов.
Беляков в «2-х братьях» показывает, как Катаев и Петров балансировали на лезвии, пересматривая свои отношения с властью. Перед нами не просто история, а провокация. Узнаете ли вы в их уступках свои? Ведь их опыт — это оптический прибор, через который мы рассматриваем собственную тактику приспособления. Автор лишь даёт инструмент — ясность публицистики, а расшифровывать «плотность слова» предстоит нам.
 Современный нон-фикшн отказался давать утешение. Эти книги лишены катарсиса; их финал — это всегда диагноз, протокол вскрытия мифа.
Читатель закрывает пятисотстраничный труд о великой директрисе, спивающемся декадентском ничтожестве или сухой справке из архива КГБ не с чувством завершённости, а с саднящим пониманием архитектуры краха.
Главный вывод этой литературы беспощаден: тоталитарная машина парадоксальным образом стала лучшим хранителем классики, но за эту сохранность пришлось платить мутными коллекциями, судьбой директора, запертого в золотой клетке собственного тщеславия, и правом потомков выключать фильм Тарковского на середине, признаваясь себе, что никакого диалога с Космосом не состоялось. Просто вечер. Просто усталость.
Спасибо авторам за этот честный литературный диагноз без наркоза!

Подростковая травма как системный сбой
в романе Ольги Птицевой «Радиус хрупкости»
 (Издательство АЗБУКА)
 
Есть особый поджанр отечественной литературы, который можно назвать палеонтологией ICQ. Писатели поколения тридцатилетних с маниакальной дотошностью раскапывают культурный слой начала двухтысячных, пытаясь понять, как именно проржавели их несущие конструкции и почему фундамент взросления оказался залит битумом коллективной травмы.
Ольга Птицева в «Радиусе хрупкости» использует эстетику кнопочных телефонов, пыльных плюшевых диванов и плейлистов «Сплина» не ради утешительной ностальгии по эпохе, когда тарифы считали минутами. Для её героев сообщение «Привет. Как дела?», зависшее серым цветом в окне агента — это не милый артефакт юности, а система раннего оповещения о катастрофе. Ожидание ответа растягивает секунду до размеров вечности, и эта цифровая пустота оказывается куда более точным диагнозом времени, чем любые описания закрывающихся градообразующих предприятий. Нулевые здесь — это не время действия, а состояние анестезии, попытка заморозить боль прикосновением к шершавому пластику клавиатуры.
Физика учит нас, что диффузия невозможна без соприкосновения сред. Однако в этом мире действует иная механика — геометрия вынужденной близости. Само название романа звучит как строчка из засекреченного чертежа или формула расчёта взрывчатки.
Птицева берёт два абсолютно непроницаемых тела — дочь проверяющего и сына уволенного рабочего — и начинает медленно сокращать дистанцию между ними. Она замеряет ту критическую точку, в которой взаимное равнодушие должно либо превратиться в эмпатию, либо уничтожить обоих электрическим разрядом касания. Перед нами текст не о любви, а о математике человеческой кожи, которая натягивается до предела, но так и не прорывается. Это классическая трагедия рока, перенесённая в кабинет физики провинциального лицея: герои — заряженные частицы, которые неизбежно притянутся друг к другу только для того, чтобы вызвать короткое замыкание всей энергосистемы маленького города.
Текст Птицевой плотен и физиологичен до брезгливости. Роман пропитан сенсорными деталями нулевых, которые работают не как виньетка, а как маркеры социального расслоения и психологических защит. Запах хлорки в школьных коридорах смешивается с запахом перегара физрука и дешёвого цветочного освежителя воздуха в кабинете завуча.
Текстура вещей важнее текста диалогов: колючий свитер, который невозможно отстирать от запаха чужого подъезда, липкий пластик дискотеки, банка сайры, открытая ножом для бумаги. Текст песни группы «Animal ДжаZ» «Можешь лететь» звучит как диагноз поколения: обещание полёта при полном параличе крыльев. Позже эту эстафету безнадёжности подхватывает васильевское «Выхода нет». Пространство романа работает как экзистенциальная ловушка. Дом у обоих героев не является убежищем: квартира Сени пропитана материнским неврозом и запахом кипячёного белья (попытка смыть грязь мира щёлочью), квартира Фроста — запахом застарелой депрессии и остывшей рыбы.
Единственным местом свободы становится лесная сторожка — белая страница между строк плотно напечатанного текста жизни, место вне юрисдикции города, школы и родительских ожиданий. Это территория абсолютного нуля, где социальные статусы временно аннулируются физическим холодом.
Птицева работает здесь не как прозаик, а как звукорежиссёр, сознательно отказывающийся от сведения дорожек. Роман разделён на герметичные блоки-главы — это студийные кабинки, в которых записаны параллельные аудиодорожки героев. Сеня звучит в нижнем, «тёплом» регистре — сбивчивый шёпот, вязкие подробности, словесный понос как защита от тишины. Фрост — в верхнем, «холодном» — ровный цифровой сигнал, очищенный от эмоций, минимализм выживающего.
Кульминация в лесной сторожке — это момент, когда звукорежиссёр выключает все каналы: в сцене наивысшего физического сближения наступает абсолютная тишина. Остаётся только шум крови в ушах. Герои намеренно оглохли друг для друга, чтобы сохранить слух самим себе. Так, роман окончательно подтверждает: он написан не словами, а децибелами одиночества. Разумеется, этот идеально выстроенный макет разваливается, стоит приложить к нему линейку историка-криминалиста.
Птицева создаёт Россию, которой не было: круглые аватары ВКонтакте сосуществуют с ценами 2008 года, интернет-технологии уровня столичного мегаполиса работают в регионе, где доходы до них не доросли, а школа существует как чисто декоративный элемент — без завучей, психологов и инспекторов ПДН. Травля — центральный конфликт романа? — умещается в один удар по носу в первом классе. Жертва буллинга ведёт себя как человек, впервые увидевший хамство в троллейбусе, а не как ребёнок, годами живший под давлением систематического насилия. Получается, что автору важнее внутренний барометр героев, чем внешняя достоверность — но тогда зачем выстраивать такую тщательную декорацию реальности, которая не выдерживает даже беглой проверки?
Однако требовать от этой книги фактической достоверности — значит ломиться в открытую дверь другого жанра. Птицева осознанно жертвует матчастью ради фиксации состояния среды. Да, школа функционирует без тёти Зины и журнала дежурств, превращаясь в стерильную лабораторию для социального эксперимента. Но эта условность нужна автору лишь для того, чтобы геометрия вынужденной близости работала без помех. Для современного подростка граница между эпохой Димы Билана и паблика «Подслушано» стёрта — это одно общее винтажное прошлое, такая же условная декорация, как для нас эстетика советских семидесятых с олимпийским мишкой. Им важнее общая экзистенциальная тревога перед ЕГЭ, чем точная стоимость видеокарты Palit в магазине электроники города Трудового. Птицева пишет не исторический роман, она пишет готический хоррор о призраках эпохи, которые поселились в панельных домах.
И всё же «Радиус хрупкости» — единственная книга номинации «Молодость», которая действительно соответствует своему названию. Парадокс в том, что роман заслуживает премии не вопреки своим недостаткам, а благодаря той самой внутренней энтропии, которую он транслирует. Обычно тексты о юности строятся на инициации или победе над системой. У Птицевой инициация подменяется физиологическим уничтожением (рвота, чужая обувь, физическая беспомощность), первая любовь невозможна из-за экономики бартера, а победа заключается лишь в умении вовремя пригнуться, когда мимо проносится снаряд судьбы. Это роман не о взрослении, а о преждевременном старении душ.
Самый частый упрёк к финалу — отсутствие наказания и смазанная концовка. Никто не умер, никто не сел в тюрьму, жизнь просто продолжается. Но разве не в этом заключается главная правда молодости? Драмы, которые кажутся нам сегодня концом света — разбитое сердце, позор на весь класс, предательство — через пять лет превращаются в бледную строчку в биографии. Молодость редко даёт катарсис. Чаще всего она заканчивается ничем: звонок прозвенел, урок окончен, ты вышел из школы и пошёл домой делать уроки. Жизнь не закрыла гештальт, она просто пошла дальше, затянув раны равнодушием. Отсутствие морализаторства автора — это самый честный подарок читателю-подростку, уставшему от назидательного тона взрослых.
Ольга Птицева отказалась давать читателю утешение. Система перемалывает героев ровно настолько, насколько они позволяют ей соприкоснуться со своими мягкими тканями. История про интеграл и банку сайры оборачивается политическим романом о стране, где социальные лифты заменены канализационными трубами, а единственным способом выжить остаётся поддержание минусовой температуры чувств.
На фоне других номинантов, предлагающих глянцевые сказки о спасении мира или уютные лавбургеры, «Радиус хрупкости» стоит особняком. Это зрелый, некомфортный и стилистически выверенный текст, который жёстко обманывает ожидания жанра.
Птицева пишет не о школе 2008 года — она пишет рентгеновский снимок травмы поколений, наложенный на сеттинг нулевых. За одну только попытку зафиксировать температуру распада человеческого материала этой книге можно простить и круглые аватарки, и лишние десять тысяч рублей на выпускной. Здесь важна не точность деталей скелета, а то, как громко хрустят его кости под тяжестью неба, которое вот-вот рухнет на крышу типовой панельки.


Виктория Радугина.
Подборка стихотворений
«А мне хватает горизонта…»


Амальфи
 
Амальфи, дух мой еле слышный
перехвати, взбодри ступенями!
Взбираются к воротам пышным,
ползут, напялив фэйс «смирения»…

А мне хватает горизонта –
ТАМ дух Андрея Первозванного.
Он сам слетает к вагабондам
лучом в стакан пивка желанного.

Горизонтальны шевелюры
безумных сосен экзотических,
и чертят катерá фигуры
в тирренской сини идиллической.

Не слышен голос пилигрима,
Кто здесь? – Ты, неказистый, маленький,
к утёсам жмёшься серпантином,
с джелато, тающим в испарине.

Не тщусь узреть посылов, Боже,
из масла фресок, злата, патины…
Ты – то добро, что я умножу,
и солнца круг душеспасательный.

Озёрная провинция в Италии

Малиной раздавленной вечер краснел,
зеркально двоилась гора сквозь удел
воды многоликого озера…
Нахмурившись, лес многозначно вздыхал,
корнями вцепившийся в лодок причал
чрез сумеречное молозиво…

Лишь спины в рубашках фруктовых цветов
в медлительном танце последних трудов
снедались тускнеющим воздухом,
Улов замирал подпечённым бочком,
и ноздри дразнила уютным дымком
таверна с заслуженным отдыхом…

Смородина

Не вечер – ягод манифест!
Ах сколько ягод, сколько ягод,
Что полведра – в один присест,
И чёрной сласти в банках – на год…
Мои запястья тонут в них,
Чёрно-сиреневых смородах,
И вкус танином налитых
Губ терпок в синевы обводах,
Свистит малиновка хитро́,
Всем тайны ночи предвещая,
И Никта1 входит в серебро-
Туман, нагая и босая…
__________
1Никта – богиня ночи (древн.гр.).
_
***
 
Несовершенство не кляну, набиты шишки,
пророков нет… А есть незыблемый простор,
овсом шуршащий дол, нечитаные книжки,
бубнящие мораль, извечный разговор
калитки с ветром, да тропа в медовом поле,
что «перейти – прожить», да чтоб успеть понять,
что результат пути – не мудрости печать,
а вольная в чертах увядших воля.

Что сердца вечность – не скрижалей скорбный пот,
что на платёж плевал долгов учётчик – память,
затискан временем кумир, он подло врёт,
поняв, что время не переупрямить,
что не штормов эпох лукавые шумы,
не морфинг образов идейных и бравурных,
а с неба – ручеек белёсый от луны,
что расписал плечо твоё ажурно,
имеет смысл…
Татьяна Шефер
Эссе:
«Вселенная, вышитая на бересте: Мировоззрение ханты и манси в зеркале литературы Югры»

Введение: не голос от имени, а голос изнутри.
Писатель, когда берётся за написание очередного очерка или книги на этой земле, где небо так близко, а тайга тиха и безмолвна, перед ним встаёт задача не просто описать быт, жизнь и обычаи, но услышать и передать сам пульс необъятной Вселенной — тот, что столетиями ощущают коренные народы Югры. Творчество писателей Ханты-Мансийского автономного округа-Югры — это не этнографический отчёт, а живой и порой даже мучительный, диалог двух мировоззрений: стремительного, линейного, динамичного — и циклического, плавного, вписанного в природу. Это попытка художественными приёмами и средствами выразить философию, для которой у европейской культуры часто не находится точных слов и эмоций.
Трёхъярусный мир: космология как сюжетообразующая основа.
Мировоззрение народов - ханты и манси фундаментально космоцентрично. Их мир вертикален и иерархичен: Верхний мир — это мир богов и духов-покровителей, Средний мир - людей, животных, духов-хозяев и Нижний мир - болезней, смерти. Эта модель и становится структурным каркасом для многих произведений, а не просто фоном.
Рассмотрим, например, творчество Ювана Шесталова, который является одним из первых мансийских поэтов. Его произведение «Языческая поэма» — это не просто стихи, а ритуальное действо, где лирический герой совершает шаманское путешествие между мирами. Дерево, река, птица — это не метафоры в привычном нам понимании, а реальные проводники, «лестницы» между уровнями мироздания. Когда Ю. Шесталов пишет: «Я поднимаюсь по стволу столетней сосны / К самому небу, где танцуют мои предки», — это буквальное отражение мифологической картины мира, где Мировое Древо связывает все уровни бытия.
II. «Одушевленная вселенная»: диалог с природой, а не покорение.
Ключевой принцип мировоззрения — анимизм. Вся природа жива и одухотворена. У реки есть хозяин (Вит-хон у манси), у тайги — свой, у каждого озера, камня и дерева. Отношения с ними строятся на основе уважения, просьбы, договора. Это радикально отличается от антропоцентричной парадигмы, где человек — царь природы.
В прозе Еремея Айпина этот диалог становится центральным конфликтом. Его роман «Божья Матерь в кровавых снегах» (о восстании казымских хантов 1933-34 гг.) — это трагедия не только политическая, но и экологическая, духовная. Герои восстают, потому что нарушен священный договор: новые порядки требуют убивать слишком много оленей, рыбачить в запретных местах, осквернять святилища. Для героев Айпина гибель священного озера — это катастрофа, равносильная гибели бога. Писатель показывает, что для ханты земля — не ресурс, а родственник.
Герой-посредник: трагедия и миссия человека.
В этой системе координат человек не венец творения, а лишь одна из его частей, всецело зависящая от милости духов. Задача человека — быть в гармонии с миром, природой, соблюдать баланс. Отсюда вытекает комплекс правил, табу, обрядов.
В творчестве Андрея Тарханова эта тема раскрывается через образ современного человека, потерявшего связь с этой системой. Его герои — часто городские интеллигенты, вернувшиеся в родные стойбища. Они чувствуют свою оторванность как личную драму. Они уже не могут «слышать» тайгу так, как их деды, но и жить по-городскому среди леса тоже не могут. Эта экзистенциальная растерянность — лейтмотив творчества многих югорских писателей. Они становятся голосом поколения, находящегося на распутье, пытающегося заново научиться языку, на котором говорит с человеком Вселенная.
IV. Время как круг, а не прямая.
Европейское сознание мыслит время линейно: прошлое, настоящее, будущее. Для ханты и манси время циклично. Оно завязано на природные ритмы (смена сезонов, миграция рыб и оленей), на повторяющиеся обряды. Прошлое не уходит безвозвратно, оно постоянно присутствует в настоящем через мифы, духов предков, родовую память.
Эта особенность ярко проявляется в женской прозе, например, у Анны Коньковой. Её сказки и рассказы — это не просто фольклорные пересказы. Это погружение в мифологическое время, где медведь был братом человеку, а женщина-прародительница Калтащ-эква могла общаться с духами на равных. Через эти истории передаётся не информация, а тип мышления, где сказка — такая же реальность, как и та, что за окном.
Заключение: литература как мост между мирами.
Таким образом, писатели Югры выполняют колоссальную работу по художественной транскрипции целостного мировоззрения. Они берут такие категории, как «одушевленность мира», «родственность природе», «цикличность времени», и воплощают их в конкретных образах, сюжетах и характерах.
Их творчество — это мост. Мост между традиционной культурой, живущей в ритме тайги, и глобализированным миром, который всё чаще задумывается о экологическом кризисе, вызванном как раз потерей этой самой связи. Читая Айпина, Шесталова или Тарханова, мы понимаем, что мировоззрение ханты и манси — это не архаичный пережиток, а актуальная философская система, предлагающая ответы на главные вызовы современности: как жить в гармонии с планетой, которую мы считаем своим домом, а не ресурсом.
Их голос, вышитый словом на бересте повествования, напоминает нам, что у Вселенной есть душа, а у человека есть долг — быть её чутким и благодарным собеседником.

Свяжитесь с нами
Электронная почта: Litoboz.pressredaktor@mail.ru.
Контакты
Контактные данные для связи с организаторами мероприятия: телефон, электронная почта и социальные сети.
Связаться
Made on
Tilda