Перевод художественной литературы
Перевод художественной литературы

Мой перевод рассказа "Арфа Гвилиан" Урсулы Ле Гуинн

Говорили, арфа перешла к Гвилиан по наследству от матери, и что она мастерски владела ей. «Ах», — говорили, бывало, когда играла Гвилиан, — «ты играешь, как Диера», — а родители говоривших так не без оснований восторгались, когда играла Диера: «Ах, это и вправду стиль Пенлин!» Матери Гвилиан арфа досталась от Пенлин, это был предсмертный подарок достойнейшей из учеников. Точно так же, как и впоследствии её дочь, игравшая теперь на её инструменте, она приняла эту арфу из рук музыканта; никогда бы она не продала и не выменяла её, даже если её бы оценили на сумму, превосходящую самое большое число, которое можно назвать. Роскошный, самый невероятный инструмент принадлежал бедному арфисту. Он был прекрасен, и каждый элемент его конструкции был надёжным и изящным: дерево, прочное и гладкое, как бронза, и фурнитура из слоновой кости и серебра. Когда при игре менялся угол наклона арфы, сквозные длинные ряды серебряных колков, установленных в высверленные в великолепно рояльно изогнутой колковой раме пазы, шли волнами морской зыби, зыбь шла по воде прожилками, как идёт прожилками между крон деревьев рассматриваемая с высоты птичьего полёта лесная листва, и сквозь листву проглядывали глаза кумиров и глаза детей райка, и волны снова шли рядами. Это была работа великого искусного мастера, что вы могли увидеть с первого взгляда, и чем дольше вы смотрели, тем яснее видели. Но эта красота была практичной, утилитарной, сформированной под потребности звучания. Звук арфы Гвилиан струился, как вода и дождь, как солнечный свет по воде, волны разбивались о прибрежне скалы, поросшие лесом, и пенились, и ветер разносил по долинам схлынывающие брызги леса и глаз кумиров и зрителей с галёрки, из которых струится свет. В этом было всё это и ничего об этом. Когда Гвилиан играла, из арфы лилась музыка; и, в конце концов, что такое музыка как не волнение воздуха?



Она выступала, она повсюду была востребована. Её певучий голос был искренним, но не нежным, поэтому, когда нужны были песни или баллады, она аккомпанировала певцам. Её игра поддерживала слабые голоса, обладатели мощных голосов испытывали от этого триумф; самые резкие и надменные певцы слагали нетленные стихи, чтобы услышать, как она играет одна. Она играла в ансамбле с флейтой, тростниковой флейтой и барабаном, играла музыку, написанную для арфы соло, а ещё импровизировала, играя музыку, которая возникала спонтанно, сама по себе, когда её пальцы касались струн. На свадьбах и фестивалях это было так: "Гвилиан будет здесь, чтобы сыграть," — а на музыкальных конкурсах — так: "Когда играет Гвилиан?"

Она была молода; её руки были железные — и её прикосновение было шёлковым; она могла играть ночь напролёт, и ещё на следующий день. Она путешествовала от долины к долине, от города к городу, останавливалась то тут, то там, и снова снималась с места с другими странствующими музыкантами. Они шли пешком, или за ними отправляли повозку, или их подвозили на фермерской телеге. Когда они шли, Гвилиан укладывала арфу в кожаный чехол с шёлковой подкладкой, который несла на спине или в руках. Когда она ехала с арфой и когда она шла с ней пешком, и когда она спала, нет, она не засыпала с арфой в руках, но ложилась спать так, чтобы можно было протянуть руку и дотронуться до неё. Она не ревновала свой инструмент, она легко могла поменяться им с другим арфистом; она получала ни с чем не сравнимое удовольствие, когда ей возвращали арфу и говорили с исполнительской завистью: "Я никогда не играл так хорошо на музыкальном инструменте". Она держала арфу в чистоте, фурнитуру — отполированной, ставила на неё струны, изготовленные старым Улиадом, которые стоили за штуку, как целый комплект. Жарким летом она укрывала её своей тенью, суровой зимой делилась с ней плащом. В помещении, освещаемом огнём, она не садилась ни слишком близко, ни слишком далеко от огня, чтобы от перегрева или переохлаждения не изменилось её звучание и не повредилась рама. Она не проявляла даже половины такой заботы о себе самой.

Она была молода; она путешествовала от города к городу; она играла "Долгую счастливую жизнь" и "Зелёные листья" на фестивалях. Были похороны с церемонией прощания, на которой пели элегии, и Гвилиан играла "Плач Ориота", музыку, которая обрушивалась волнами и плакала, как море и морские птицы, вызывала рыдания и приносила облегчение иссушённому горем сердцу. Были музыкальные конкурсы с конкуренцией арфистов, с пронзительным звучанием скрипачей и с энергичной перекличкой теноров. С арфой на спине или в руках, она шла из города в город и в дождь, и в солнце. И так она шла однажды на ежегодный музыкальный конкурс в Комине, и землевладелец долины Торм, человек, который так любил музыку, что обменял хорошую корову на плохую лошадь, потому что корова, в отличие от лошади, не могла отвезти его туда, где он мог слышать, как играют музыку, решил её подвезти. Так и поехали: он и Гвилиан в шаткой телеге и тонкошеяя чалая лошадь, шагом спускающаяся вниз по каменной залитой солнцем дороге от Торма.

Увидев в лесу вдоль дороги то ли медведя, то ли призрака медведя, то ли тень ястреба, лошадь отпрянула в сторону. Торм в этот момент увлечённо обсуждал с Гвилиан музыку, бурно жестикулировал, дирижируя хору голосов, и вожжи вырвались из его дрогнувших рук. Лошадь прыгнула, как кошка, и побежала. На крутом повороте телегу занесло, и она разбилась вдребезги об острые камни. Колесо отлетело и подпрыгивало и кружилось, как волчок, в нескольких ярдах. Чалая лошадь слетела в кювет, утянув за собой половину разбитой телеги, и дорогу, пролегавшую между деревьями, накрыла тишина.

Торма сбросило с телеги и оглушило на минуту или две.

Когда лошадь испугалась, Гвилиан прижала арфу к себе, но растеряла крепость хватки при столкновении. Телега налетела на неё и проволокла под собой по дороге. Она была в чехле из кожи, обшитом изнутри шёлком, но когда одной рукой Гвилиан вытащила чехол из-под колеса и открыла его, она достала не арфу, а деревянные (и не только) обломки, клубок спутанных струн, щепки слоновой кости, покорёженный остов с остатками серебра, рядами торчащими из пазов, и листьями, и глазами, пригвождёнными к фрагменту колковой рамы.

Шёл шестой месяц без игры на арфе с тех пор, как её рука была сломана в районе запястья. Перелом сросся достаточно хорошо, но восстановление арфы не представлялось возможным. И к тому времени землевладелец Торм спросил её, выйдет ли она за него замуж, и она ответила, что да. Иногда она удивлялась, почему она сказала: «Да», — ведь никогда не думала всерьёз о замужестве раньше, но, внимательно пронаблюдав за собственными мыслями, она поняла, почему. На дороге, залитой солнечными лучами, она видела стоявшего на коленях перед сломанной арфой плачущего Торма, его лицо всё в крови и пыли. Когда она смотрела на это, она понимала, что время вольных путешествий и скитаний вышло, безвозвратно ушло. Однажды снимаешься с места всего на один день с ночёвкой, но в вольном путешествии нет ничего хорошего, потому что ты приходишь туда, где уже шёл.

Из приданого у Гвилиан была золотая монета — приз музыкального конкурса Четырёх Долин; она вшила её в корсаж, как брошь, потому что где на земле вы могли потратить золотую монету? Ещё у неё были две серебряные монеты, пять медных, и хороший зимний плащ. Торм дал ей дом и помогал с содержанием дома, в полях и в лесах. У четверых фермеров-арендаторов хозяйство было скромнее, чем у него самого: двенадцать кур, пять коров и четырнадцать овец.

Они поженились По-старинке, сами, весной, когда начинались ручьи, и возвращались назад, и журчали о домашних хлопотах. Торм никогда не предлагал бракосочетание с песнями и игрой на арфе, ни слова обо всём этом. Он был человеком, на которого можно положиться. Торм был.

Что начинается с боли и слёз, никогда не будет свободным от страха боли. Оба они были добры друг к другу. Нельзя сказать, что они прожили тридцать лет вместе без каких-либо разногласий. Даже две глыбы, стоя бок о бок, надоели бы друг другу за тридцать лет, и кто знает, что они сказали бы сейчас и тогда, когда никто не слышит. Но если люди доверяются друг другу, они могут выпускать пар, а добрая порция пара отбирает топливо у ярости. Они спорили, сгорая, выгорая дотла, как клочки бумаги, не оставляя ничего, кроме перьев золы, витавших в воздухе сгустком темноты. Земля Торма никогда не давала больше, чем достаточно, и сбережений у них не было. Но дом был хорош, и солнечный свет ласково лился на эти огороженные высокими стенами луга. У них было двое сыновей, которые выросли неунывающими умными мужчинами. Один имел предрасположенность к скитаниям, а другой был прирождённым фермером; но ни тот, ни другой не оказался музыкально одарён.

Гвилиан никогда не говорила, что хочет другую арфу. Но через некоторое время её желание исполнилось, Старый Улиад, странствующий музыкант, прислал ей одну; когда он послал за ней, он предложил купить её, оценив по достоинству. В это время Торм как раз выручил деньги с продажи трёх хороших тёлок землевладельцу фермы Камин Хайдж, и этих денег хватало, чтобы купить арфу, что он и сделал. Год или два спустя старый друг, флейтист, всё ещё вольно путешествующий, привёз ей в подарок арфу с юга. Валлийская арфа была распространённым инструментом, простым и тяжёлым; у южной арфы было три ряда струн, она была изящно вырезанной и позолоченной, но капризной в строе и со слабым звучанием. Гвилиан выжала всю нежность из одной и всю мощь из другой. Когда она брала в руки арфу или говорила с ребёнком, то они слушались её.

Она играла на всех праздниках и похоронах по соседству, а на гонорары покупала хорошие струны; не у Улиада, потому что Улиад покоился в могиле еще до того, как родился её второй ребенок. Если где-нибудь поблизости был музыкальный конкурс, она ходила туда с Тормом. Она не выступала на них не из-за боязни проиграть, а потому что она не была сейчас арфисткой, и если никто этого замечал, то она чувствовала это. И тогда её пригласили в жюри конкурса, что она судила хорошо и строго. Часто в ранние годы музыканты прерывали свои путешествия и останавливались на две или три ночи у Торма; с ними она играла "Плач Эриота", "Танцы Каила", сложную и оглубокую музыку севера, и разучивала для них новые песни. Зимними вечерами в доме Торма всегда звучала музыка: она играла на валлийской арфе одна, иногда капризный суб-тенор и хороший тенор Торма, и мальчики пели, сначала нежно, потом с хрипотцой, потом ломающимся баритоном; один из фермеров был заядлым скрипачом; и пастух Кит, когда он был здесь, играл на волынке, хотя он никогда не мог настроить её так, чтобы кто-то ещё заметил. «Сегодня ночью наш собственный музыкальный конкурс», — хотела сказать Гвилиан. «Подбрось в огонь ещё полено, Торм, и спой «Зелёную листву» со мной, а мальчики подпоют дискантом.»

По прошествии многих лет её сломанное запястье крепко срослось; и тогда артрит поразил её руки. Работа, которую она делала по дому и ферме, не была простой работой. Но кто, глядя на эту руку, мог сказать, что она создана для простой работы? Взглянув на неё, вы можете видеть, что она предназначена для выполнения трудных вещей, и что она благородна, что от чистого сердца и мыслей охотно готова служить. Но лучшие слуги с годами становятся неуклюжими. Гвилиан всё ещё могла играть на арфе, но не так хорошо, как она когда-то играла, и она совсем не любила полумеры. Поэтому две арфы висели на стене, хотя она держала их настроенными. Приблизительно в это время младший сын ушел, чтобы посмотреть, как там, на севере, а старший женился и привёл свою невесту к Торму Весной, когда пощли дожди, в горах был найден мёртвым старый Кит, его собака, намертво прижавшаяся к нему, и, неподалёку, овцы, которых он пас. И пришла засуха, и хороший год, и плохой год, и была еда, чтобы готовить и чтобы есть, и одежда, чтобы носить и стирать, хоть в хороший, хоть в плохой год. Глубокой зимой Торм заболел. Сначала он кашлял, потом у него поднялась температура, а потом он затих и умер, пока Гвилиан сидела рядом с ним.



Тридцать лет. Когда вы попытаетесь сказать о том, насколько это долго, то окажется, что это не дольше, чем время, за которое вы произнесёте: «Тридцать лет». Когда вы попытаетесь сказать о том, как тяжек груз тридцати лет, то окажется, что держать его в руках вместе — не тяжелее, чем пёрышко пепла, и не дольше, чем держится сгусток темноты над огненной горой.



Гвилиан встала со своего кресла и пошла в комнату с камином. Остальные домашние спали. Войдя, она увидела свете свечи, которую взяла с собой, две арфы, висящие рядом на стене, и валлийскую арфу, и позолоченную южную арфу — унылый и фальшивый музыкальный реквизит. Она подумала: «Я сниму их со стены и, наконец, уничтожу на каминном полу, буду крушить их, пока они не превратятся в щепки и клубки спутанных струн, как моя арфа.» Но она не сделала этого. Она не могла больше на них играть; её руки стали слишком грубы для этого. Это глупо — разбивать инструмент, на котором не можешь даже сыграть.



«Не осталось инструмента, на котором я могу сыграть», — подумала Гвилиан и мысль повисла в её голове долгим аккордом, и пока длилось его звучание, она разобрала его по нотам: «Я думала, я — это моя арфа. Но это не так. Она была уничтожена, а я осталась. Я думала, я — жена Торма, но это тоже не так. Он умер, а я осталась. Мне нечего терять сейчас кроме самой себя. Ветер дует с долины, и его голос в чём-то — мелодия. Ветер налетает и меняется. Наша работа должна была быть сделана, и мы делали эту работу. Теперь их черёд, наших детей. Мне ничего не остаётся кроме того как петь. Я никогда не пела. Но ты играешь на инструменте, которым располагаешь.»



Она стояла у холодного очага и пела мелодию «Плача Ориота». Домашние встали с кроватей и слушали её пение, все, кроме Торма. Но он уже знал эту мелодию. Висящие на стене расстроенные арфы проснулись и отзывались мягко, точно в тон, как глаза, из которых льётся свет, проглядывающие между крон деревьев.
Made on
Tilda